– Нет.
– Вася, что ты мелешь?
– Да неважно все это, – сказал Вася неохотно, – где он, это, ну, неважно. А вы, я вижу, с чемоданом.
– Ну, я подумала, – она бессознательно оправила прическу, – решила поехать. Поглядим, что да как. Может…
– И билет купили?
– Еще нет, – сказала она, – думали, вместе купим. Чтобы вместе ехать, ну.
– Хорошо, – сказал Вася, – сдавать не придется.
– Вася, я же вижу, что-то случилось, – она почувствовала, как ноги противно слабеют, – я хочу его видеть. Он вообще… жив?
– Беспокоитесь, – сказал Вася вяло, – а зачем? Лучше бы к Белкиной в больницу сходили. Принесли бы ей апельсинов, что ли. Этих, марокканских. Бабкину вон кто-то носил апельсины, а Белкина чем хуже?
– Вася, я хочу его видеть. – Петрищенко попыталась крепче ухватиться за конторку и только теперь заметила, что в ладони у нее зажато удостоверение, выуженное со дна сумочки. На неровной стенке за спиной вахтерши висел синенький морфлотовский плакат, и белый сверкающий теплоход на нем уплывал, уплывал, уплывал…
– Ну, он сейчас спустится, – Вася пожал плечами, – если хотите. А я пошел.
– Куда?
– Какая разница? – сказал Вася. – Мир большой. И имейте в виду, теперь есть, кому его держать. По крайней мере, один угол.
У двери он остановился, обернулся, покачал головой и вышел. Она осталась стоять у конторки, сжимая удостоверение в руке.
Вахтерша покосилась на нее, потом достала растрепанную книжку и стала читать. Петрищенко машинально посмотрела на обложку. Вахтерша читала «Двенадцать стульев».
В голове было пусто. И еще она вспомнила, что не выспалась, потому что легла поздно и долго не могла уснуть, а потом рано встала. И еще болели ноги. Наверняка вены. Все-таки чемодан слишком тяжелый. Не женский чемодан.
Она почувствовала, что ей смотрят в спину.
Романюк стоял в холле, за проходной, в своем долгополом черном пальто, руки засунуты в карманы, словно его знобило. Она не видела, как он спустился.
Он молчал, и она почему-то ощутила странную робость и неуверенность, словно школьница на первом свидании.
– А я… вот, – она зачем-то показала на чемодан, – я подумала… ничего, что я так рано?
Он молчал.
– Как ты думаешь, можно здесь оставить чемодан? Пока мы сбегаем за билетами. Пока нет очередей… – Она сбилась и замолчала.
Она вдруг сообразила, что не знает, как его называть. Должно же быть какое-то сокращеное имя, ласкательное. Как-то же его звали в детстве? Жена как-то звала…
– Лена, – сказал он тихо, – иди домой.
– Но мы же решили, вместе решили, – она почувствовала, как внутри у нее что-то плавно, словно осенний лист, оторвалось от ветки и полетело вниз, – вчера.
– Это было очень давно, Лена, – сказал Романюк.
– Да нет же, – она бессознательно теребила шарфик, – вчера, вечером, ну, – она покраснела быстро, как будто по ее лицу прошла тень алого полотнища.
Глаза Романюка были пустые и отсвечивали, точно две серебряные луны.
– Лена, – повторил он терпеливо, как назойливой собаке, – иди домой. Домой, домой.
– Но…
– Меня больше не бывает. Ты не туда пришла.
– Ты… сошел с ума? – медленно спросила она.
– Нет, – сказал он тихо, – нам повезло. Никто не сошел с ума. Даже та девочка. Но ты иди домой. Я не знаю тебя. Я больше никого не знаю. И вообще мне надо идти. У меня много дел.
– Хорошо, – сказала Петрищенко, – хорошо, но как же… Ладно, неважно.
Она повернулась.
Она шла медленно, потому что ждала, что он все-таки позовет ее или, по крайней мере, скажет что-то очень важное, но вслед ей пронзительно закричала вахтерша:
– Женщина, вы забыли чемодан!
– Возьмите его себе, – сказала Петрищенко.
* * *
Мимо прошел троллейбус, почти пустой, наверное, из парка, но она даже не прибавила шагу, чтобы успеть к остановке, где хохотали взахлеб две девчонки лет шестнадцати. А у нее ноги стали очень тяжелыми, она еле передвигала ими, но идти все равно было приятно, хорошо было идти, с утра народу было немного, все на работе, в продуктовом сквозь стеклянную витрину было видно, как сонная продавщица кормит из блюдечка сонную кошку. Наверное, надо зайти, купить чего-нибудь поесть, дома совсем пусто. Тем не менее она миновала магазин, не заглянув в него. Около входа в Политехнический стояла группка студентов с тубусами и чертежными досками в больших холщовых сумках. К ее ногам упал колючий зеленый шарик, сквозь раскрывшуюся щель, словно из-под век какой-то ящерицы, мигнул влажный каштановый глаз. Она уже занесла ногу, чтобы отпихнуть его носком ботинка, но передумала.
Дома, в прихожей, она постояла некоторое время около зеркала, разглядывая морщины у глаз, припухшие веки, тусклые, пересушенные волосы. Потом размотала шарф, стащила пальто, бросила его на галошницу и прошла в комнату. Генриетта сидела у маминой кровати и читала вслух «Стихи о Прекрасной Даме». Мама спала.
Растут невнятно розовые тени,
Высок и внятен колокольный зов,
Ложится мгла на старые ступени…
Я озарен – я жду твоих шагов.
Рядом на полу стояла неубранная утка, в которой в озерце желтой мочи плавал кусочек марли. Генриетта отложила книжку и виновато поглядела на нее.
– Вы можете идти, – сказала она.
– А как же… – Генриетта уже нацелилась пожить здесь с недельку, сумка ее с вещами стояла рядом, у стула, из нее выглядывала байковая ночная рубашка в зайчиках.
– Планы изменились, – сказала она, – да, и деньги верните. Те, которые я заплатила вперед. И вообще, можете отдыхать, ну, скажем, неделю. Я больше не пойду на работу. Ни сегодня, ни завтра.
– Извиняюсь, но я оставлю себе двадцатку, – сказала Генриетта, поднимаясь, – за беспокойство.
Она жила в коммуналке с сумасшедшим сыном и пьющим соседом и расстроилась от того, что ей придется туда вернуться так быстро.
– А вашей маме нравится, когда я ей читаю.
– Я сама ей почитаю. – Петрищенко подняла раскрытую книжку, посмотрела…
– Это моя книжка, – тут же сказала Генриетта.
– Не волнуйтесь, не съем.
Генриетта взяла сумку и поплелась в прихожую. На ссутулившейся спине отчетливо вырисовывался горбик.
Гадай и жди. Среди полночи
В твоем окошке, милый друг,
Зажгутся дерзостные очи,
Послышится условный стук.
– А можно я поем немножко? – спросила из прихожей Генриетта.
– Можно, если найдете что, – равнодушно сказала Петрищенко.