— Ты в этом сомневалась?
— Ни минуты. Значит, Старский, Шастальский…
— Да, да, Старский, Шастальский, князь Мальборг… словом — все, кого мне вздумается выбрать сейчас и в будущем. Как же иначе?
— Совершенно правильно. А ты не боишься сцен ревности?
Панна Изабелла расхохоталась.
— Я — и сцены!.. Ревность — и Вокульский!.. Ха-ха-ха!.. Нет в мире человека, который бы осмелился устроить мне сцену, а тем более он. Ты понятия не имеешь о его беззаветном обожании. Его доверие, доходящее до полного отречения от собственной личности, — право, это как-то даже обезоруживает меня… кто знает, не привяжет ли меня к нему хотя бы одно это…
Вонсовская чуть заметно прикусила губу.
— Вы будете очень счастливы, во всяком случае… ты, — сказала она, подавляя вздох. — Хотя…
— Ты видишь какое-то «хотя»? — спросила панна Изабелла с неподдельным изумлением.
— Я тебе кое-что скажу, — начала Вонсовская необычным для нее сдержанным тоном. — Председательша очень любит Вокульского, по-видимому очень хорошо его знает, хотя и непонятно откуда, и часто со мной беседовала о нем. И знаешь, что она однажды сказала?
— Любопытно, — отозвалась панна Изабелла, все больше удивляясь.
— «Боюсь, — сказала она, — что Белла совсем не понимает Вокульского, кажется мне, она с ним играет, а с ним играть нельзя. И еще мне кажется, что она оценит его слишком поздно».
— Это сказала председательша? — холодно спросила панна Изабелла.
— Да. Скажу уж тебе все. Речь свою она закончила словами, которые поразили меня и взволновали: «Ты, Казя, припомнишь мои слова позже, когда они сбудутся, ведь умирающие прозорливы…»
— Неужели председательше так худо?
— Во всяком случае, нехорошо, — сухо закончила Вонсовская, чуствуя, что разговор больше не клеится.
Последовала пауза, которую, к счастью, прервало появление Охоцкого. Вонсовская весьма сердечно попрощалась с приятельницей и, бросив игривый взгляд на своего спутника, заявила:
— Ну, а теперь едем ко мне обедать.
Охоцкий состроил независимую мину, которая должна была означать, что он не поедет с Вонсовской. Тем не менее, насупясь еще сильней, он взял шляпу и вышел вслед за нею.
Сев в экипаж, Охоцкий отвернулся от своей соседки и, глядя на улицу, заговорил:
— Скорей бы уж Белла решила насчет Вокульского в ту или другую сторону.
— Вы бы, конечно, предпочли именно в «ту», чтобы остаться одним из друзей дома. Но ничего не выйдет, — сказала Вонсовская.
— Прошу прощения, сударыня, — обиделся Охоцкий. — Это не по моей части… Предоставляю сие Старскому и ему подобным…
— Так зачем же вам нужно, чтобы Белла скорее решила?
— Очень нужно! Голову дам на отсечение, что Вокульскому известна какая-то важная научная тайна, но я уверен — он мне ее не откроет, пока сам будет в такой лихорадке… Ох, эти женщины с их гнусным кокетством…
— Ваше менее гнусно?
— Нам можно.
— Вам можно… тоже хорош! — вскипела вдовушка. — И это говорит человек передовой в век эмансипации!
— К чертям эмансипацию! — рассердился Охоцкий. — Хороша эмансипация! Вам бы все привилегии, и мужские и женские, а обязанностей никаких… Распахивай перед ними двери, уступай им место, за которое ты же заплатил, влюбляйся в них, а они…
— Зато в нас ваше счастье, — насмешливо заметила Вонсовская.
— Какое там счастье!.. На сто мужчин приходится сто пять женщин, уж чего тут дорожиться?
— Наверное, ваши поклонницы, горничные, не дорожатся?
— Разумеется! Но всего несноснее великосветские дамы и служанки в ресторанах. Сколько жеманства, капризов…
— Вы забываетесь! — надменно произнесла Вонсовская.
— Ну, так позвольте поцеловать ручку, — ответил Охоцкий и тут же исполнил свое намерение.
— Не смейте целовать эту руку…
— Тогда другую…
— Ну что, разве я не сказала, что еще до вечера вы поцелуете мне обе руки?
— Ах, ей-богу… Не хочу я у вас обедать… Я здесь выйду.
— Остановить экипаж?
— Зачем?
— Вы же хотели выйти…
— А вот и не выйду… Несчастный я человек, надо же родиться с таким дурацким характером…
Вокульский приходил к Ленцким раза два в неделю и чаще всего заставал только пана Томаша. Тот приветствовал его с отеческой нежностью, а затем часа два рассказывал о своих болезнях или о своих делах, деликатно давая понять, что уже считает его членом семьи.
Обычно панны Изабеллы не оказывалось дома: она была то у тетки-графини, то у знакомых или в магазинах. Когда же Вокульскому выпадало редкое счастье и он заставал панну Изабеллу, они перекидывались несколькими словами, да и то на посторонние темы, потому что она всегда либо собиралась куда-нибудь с визитом, либо принимала у себя.
Дня через два после посещения пани Вонсовской Вокульскому посчастливилось: панна Изабелла была дома. Она протянула ему руку, которую он, как всегда, поцеловал с благоговейным обожанием, и сказала:
— Вы слышали? Председательше совсем худо…
Вокульский встревожился.
— Бедная, славная старушка… Будь я уверен, что мое появление ее не взволнует, я бы поехал туда… А уход за ней хороший?
— О да! Подле нее Дальские, — тут она улыбнулась, — ведь Эвелина уже вышла за барона; затем Феля Яноцкая и… Старский.
Лицо ее слегка зарумянилось, и она смолкла.
«Вот плоды моей бестактности, — подумал Вокульский. — Она заметила, что Старский мне неприятен, и смущается при каждом упоминании о нем. Как это подло с моей стороны!»
Он хотел сказать о Старском что-нибудь лестное, но слова застряли у него в горле. Чтобы прервать неловкое молчание, он спросил:
— Куда вы в этом году собираетесь на лето?
— Еще не знаю. Тетя Гортензия прихварывает; может быть, мы поедем к ней в Краков. Однако, должна признаться, я бы с большей охотой посетила Швейцарию, если б это зависело от меня.
— А от кого же?
— От отца… Впрочем, я еще не знаю, как все сложится… — ответила она, краснея, и окинула Вокульского особенным, только ей свойственным взглядом.
— Допустим, все сложится по вашей воле, — сказал он, — примете ли вы меня в спутники?
— Если вы заслужите…
Она произнесла это таким тоном, что Вокульский потерял самообладание, бог знает уж который раз в этом году.
— Могу ли я чем-нибудь заслужить ваше расположение? — спросил он, беря ее руку. — Разве из жалости… Нет, только не жалость. Это чувство одинаково тягостно и дарителю и одаряемому. Я жалости не хочу. Но подумайте, что стану я делать, так долго не видя вас? Правда, и теперь мы видимся очень редко; вы даже не знаете, как мучительно тянется время, когда ждешь… Но пока вы в Варшаве, я говорю себе: «Я увижу ее — послезавтра, завтра…» Наконец, я могу увидеть в любую минуту если не вас, то по крайней мере вашего отца, Миколая или хоть этот дом… Ах, вы могли бы совершить милосердный поступок и одним словом рассеять… не знаю, страдания мои или пустые мечты… Самая страшная правда лучше неизвестности, — вы, наверно, знакомы с этим определением…