Она упала на диван и зарыдала.
— Ах! — говорила она сквозь слезы, — звери и те не так жестоки… Эти люди хотят выгнать меня из дома, где мое дитя испустило последний вздох… Ее кроватка и все ее игрушки стоят на своих местах… Я сама стираю пыль в ее комнате, чтобы не сдвинуть с места ни одной вещицы… Каждая пядь пола истерта моими коленями — я исцеловала все следы моей девочки… А они хотят меня выгнать! Так изгоните сперва мое горе, мою тоску, мое отчаяние…
Она закрыла лицо руками и зарыдала раздирающим душу голосом. Я заметил, что у управляющего вдруг покраснел нос, да и сам почувствовал на глазах слезы.
Отчаяние баронессы, убивающейся по умершей девочке, так обезоружило меня, что я не решился заговорить с нею о повышении квартирной платы. В то же время плач ее так действовал мне на нервы, что, если б не третий этаж, я, наверно, выскочил бы в окно.
В конце концов, желая утешить плачущую женщину, я обратился к ней со всей теплотой, на какую только способен:
— Прошу вас, сударыня, успокойтесь. Требуйте от нас, что вам угодно! Чем мы могли бы вам помочь?
В голосе моем было столько сочувствия, что нос управляющего еще более покраснел, у баронессы же сразу высох один глаз, однако другим она еще продолжала плакать, в знак того что не считает свои военные действия законченными, а меня — побежденным.
— Я требую… требую… — всхлипывала она, — я требую, чтобы меня не гнали из дома, где скончалась моя девочка… и где все мне напоминает о ней… Не могу я… поймите, не могу лишиться ее комнаты… Не могу сдвинуть с места ее мебель, ее игрушки… Это подлость — наживаться на чужом горе…
— Кто же наживается на вашем горе? — спросил я.
— Все, начиная с хозяина, который заставляет меня платить семьсот рублей…
— Ну, уж извините, баронесса! — воскликнул управляющий. — Семь великолепных комнат, две кухни, как залы, два чулана… Уступите, сударыня, кому-нибудь три комнаты, ведь у вас две парадные двери…
— Никому я ничего не уступлю, — решительно заявила она. — Я уверена, что мой заблудший супруг со дня на день опомнится и вернется…
— В таком случае, придется платить семьсот рублей…
— Если не больше, — робко прибавил я.
Баронесса посмотрела так, словно собиралась испепелить меня взглядом и утопить в слезах. Ох! Ну и баба!.. Как подумаю о ней, прямо мороз подирает по коже.
— Однако не в плате дело, — сказала баронесса.
— Весьма рассудительные слова! — похвалил ее Вирский и поклонился.
— И не о притязаниях хозяина речь… Но не могу же я платить семьсот рублей за квартиру в таком доме…
— Чем же вам не нравится дом? — спросил я.
— Дом этот — позорище для порядочных людей! — воскликнула баронесса, усиленно жестикулируя. — Поэтому я прошу — не для себя, а во имя нравственности…
— О чем?
— О выселении студентов, которые живут надо мной, не дают мне выглянуть в окно и развращают всех…
Она вдруг сорвалась с дивана.
— Вот! Слышите? — сказала она, указывая на соседнюю комнату, выходившую окнами во двор.
Действительно, я услышал голос эксцентричного брюнета, который звал с четвертого этажа:
— Марыся! Марыся, иди к нам!
— Марыся! — крикнула баронесса.
— Да я тут, барыня… чего вам? — откликнулась, входя, несколько покрасневшая служанка.
— Смотри у меня, ни шагу из дому! Вот вам… — продолжала баронесса. — И так целыми днями. А по вечерам к ним приходят прачки… Сударь! — воскликнула она, молитвенно складывая руки. — Выгоните этих нигилистов, это очаг всяческого порока и опасностей для всего дома… Они в черепах держат табак и сахар… Они человеческими костями мешают угли в самоваре… Они собираются притащить сюда целый скелет!
И она снова так расплакалась, что я испугался, как бы с нею не сделалась истерика.
— Эти господа не платят за квартиру, так что весьма возможно… — начал было я.
У баронессы мигом высохли глаза.
— Ну конечно же, — прервала она, — вы должны выбросить их вон… Однако, сударь, — воскликнула она, — как бы ни были они испорчены и гадки, но эта… эта Ставская еще хуже их!
Я удивился, заметив, какой ненавистью загорелись глаза баронессы, когда она произнесла фамилию Ставской.
— Пани Ставская живет здесь? — невольно вырвалось у меня. — Эта красавица?
— О! Новая жертва! — указывая на меня, вскрикнула баронесса и, сверкая глазами, заговорила низким грудным голосом: — Одумайтесь, вспомните о своих сединах, что вы делаете? Знаете ли вы, что муж этой женщины был обвинен в убийстве и бежал за границу… А на какие средства она живет?.. На какие средства она так наряжается?
— Бедняжка работает как вол, — пробормотал управляющий.
— О!.. И этот туда же! — воскликнула баронесса. — Мой супруг (я уверена, это он!) присылает ей из деревни цветы… Управляющий влюблен в нее и берет плату не вперед, а за истекшие месяцы…
— Помилуйте, сударыня, — запротестовал экс-помешик, и вся физиономия его стала такой же красной, как нос.
— Даже этот честнейший простофиля Марушевич, даже он по целым дням смотрит на нее в окно…
Трагический голос баронессы опять перешел в рыдания.
— И подумать только, — стонала она, — что у подобной женщины есть дочка… дочка, которую она растит для геенны огненной, а я… О, я верю в справедливость… Верю в милосердие господне, но не могу… нет, не могу понять воли божьей, которая меня лишила ребенка, а оставила в живых ребенка этой… этой…
Сударь! — воскликнула она. — Можете не трогать этих нигилистов, но ее… выгоните непременно! Пусть квартира ее пустует, я буду ее оплачивать, лишь бы эта женщина осталась без крова!
Последнее восклицание уже вовсе мне не понравилось. Я подал знак управляющему, что пора уходить, и, поклонившись, холодно сказал:
— Позвольте, баронесса, вопрос этот разрешить самому хозяину, пану Вокульскому.
Баронесса раскинула руки, словно пуля пронзила ей грудь.
— Ах! Вот как? — прошептала она. — Значит, уже и вы и этот… этот… Вокульский успели связаться с нею? Что ж! В таком случае, я буду ждать праведного суда божия…
Она долее не удерживала нас, и мы вышли; на лестнице я покачнулся, как пьяный.
— Что вам известно о пани Ставской? — спросил я Вирского.
— Милейшая женщина, — отвечал он. — Молода, хороша собой и одна содержит семью… Пенсии ее матушки еле-еле хватает на квартирную плату…
— Она живет с матерью?
— Да. Тоже хорошая женщина.
— Сколько же они платят?
— Триста рублей. Знаете, брать с них — все равно что обирать алтарь…