— Это мой друг, Саша Лисицын, это Лоран Скоцци, мой, я надеюсь, будущий партнер по бизнесу, а это Маргарита (темная короткая стрижка; протягивается левая наманикюренная ручка) и Гретхен (светлые локоны; протягивается правая наманикюренная ручка, какая-то из средних ручек, на которую страшно посмотреть, делает некоторое явно приветственное движение; комок в горле увеличивается в диаметре на сантиметр). Маргарита (или это делает Гретхен? Как у них там что телом правит?) даже пытается крутым бедром двинуть в сторону нового гостя, но, видимо, у нового гостя такая позеленевшая рожа, что от этой идеи она быстро отказывается, поворачивается шеренгой назад, к привезшей ее сюда денежной туше, и пока Лис забивается поглубже на дальнюю полочку, туша начинает содрогаться и урчать, и уже нельзя оторвать глаз, как в детстве, когда по улице шел перекрюченный нищий урод, горбатый, кособокий, вонючий, и воспитательница тянула за руку, шипела: «Стыдно пялиться!» — а ты все пялился и пялился, чувствуя, что в данный момент мироздание открыло тебе тайну великую и нечестивую: тайну искажения и страдания, тайну сопротивления материи красоте, тайну, гласящую, что только чудо отделяет тебя от него, кривого, вонючего, глухо косящего на тебя из складок своего неприкасаемого тряпья. И с тем же чувством Маленький внутри Лиса смотрел сейчас, смотрел во все глаза, заглушив и неловкость, и отвращение, поднимавшиеся в Большом, — смотрел, как две головы трутся макушками друг о друга, ловя четырьмя губами вялый разбухший член, а женский круп, раздваивающийся чуть перекошенной буквой V, блестит в банном сладковатом поту; четыре груди раскачиваются, и два горла глухо стонут, и две руки упираются в два заплывших колена, а еще две руки обнимают жирный волосатый торс Скоцци, пока два раздвинутых женских бедра поднимаются и опускаются над огромными складками покрытого шерстью чужого живота; четыре глаза закатываются в поддельном (страшно подумать, что неподдельном!) экстазе, пока мешаются светлые локоны с черными короткими прядями… Когда туша заурчала громко и начала надсадно вскрикивать на каждой конвульсии чудовищного оргазма, от которого ходуном ходили мохнатые телеса, Лис закрыл глаза и напряженно сглотнул. Большой постепенно брал контроль на себя: сознание начинало фиксировать невыносимую жару, мокрые джинсы, омерзение от происходящего, лютое раздражение в адрес Мошка, страстное желание уйти и забыть все это навсегда, насовсем…
Лис поднялся и побрел к выходу из баньки, отведя в сторону просительную руку Моцика, едва не столкнулся с Гретхен и Маргаритой, шедшими к столу с квасом и какой-то снедью, и сделал такое резкое движение, уворачиваясь от их бедра, что Большому стало стыдно, а Маленькому — досадно: ну надо было потрогать! ну хоть пальчиком! ну превозмогая отвращение!.. Впрочем, девочки, видно, были привычные, Маргарита усмехнулась, Гретхен пожала плечами и взъерошила черный ежик на голове, причем на поднятой руке Лис вдруг заметил светящийся красным очень яркий браслет. «Как не видел?» — изумился Маленький. «Может, не светился?» — предположил Большой. Похоже было, что и правда раньше браслет не светился, — по крайней мере, Гретхен подняла брови, переглянулась с Маргаритой, девушки шеренгой повернулись к мужчинам, — Туша по-прежнему растекался по полке, Лис стоял почти у самой двери, Моцик шел к столу и теперь неуверенно остановился — а потом Маргарита вынула что-то из волос, и лица сестер стали прекрасными и строгими, и Лис увидел, как одна за другой сверкают в воздухе три металлические полоски — и Туша на глазах заливается кровью и стекает на пол баньки, а Моцик хватается за голову, и голова его распадается на две части, как расколотый орех, а сам Лис понимает, что уже несколько секунд с изумлением смотрит на большую алую рану у себя в животе, большую, с заворачивающимися краями…
Глава 75
Как прекрасна ты, милая, в синем своем сарафане, особенно сейчас, когда точеные скулы наполовину скрыты напряженной рукой и тяжелым прикладом, когда один из ясных твоих глаз прищурен, а второй спрятан от меня кружком лазерного прицела, когда вся ты полна войной и азартом убийства, а я стою в сторонке и смотрю на тебя, такую, какой никогда не знала тебя: маленький воин, упрямая амазонка. Муж твой, бледный от страха, с таким же огромным автоматом в руках, боком бежит через двор, блестит в слишком ярком свете сине-черным кротовьим отливом, и на секунду я перестаю верить, что ты спустишь курок, я не могу себе представить, что если ты любишь его хоть вполовину так, как я люблю тебя, то при каких бы то ни было обстоятельствах палец твой сумеет спустить курок, мозг твой прикажет спустить курок, сердце твое выдержит спустить курок… И когда ты спускаешь курок, я глупо закрываю глаза и открываю их только на его крик, и заставляю себя посмотреть на то, как медленно падает лицом вниз небольшое плотное тело в темной кротовьей шерсти, на то, как скрывается под ним идущая из живота тонкая струйка алого дыма, и дальше я почему-то впадаю в ступор, в сомнамбулическое состояние, в котором не слышу вашего смеха, не ощущаю того, как твой Крот теребит меня за плечи, не понимаю, что мы с тобой победили… Потому что сознание мое замедлилось в какой-то точке, и сейчас я чувствую, как именно и как быстро человек сходит с ума; потому что мне кажется, что если я закрою глаза и не буду открывать их какое-то время, то окажется, что это была не игра и что не маленькая присоска давала обильный красный дым на животе Алекси, и что не мы с тобой играли против него в «смоки» и вот — ты, мой отважный снайпер, принесла нам победу, — но что мы с тобой играли против него в гораздо более важную игру, что ты была на моей стороне и что теперь ты, мой отважный снайпер, принесла нам победу, — и твой муж мертв, и в этом мире есть только ты и…
— Фелли! Ау! Ку-ку! Ты в порядке?
…я.
Оставшиеся присоски — у меня пять, у Вупи две, у Алекси три — мы расстреляли в стену полигончика и смотрели, как струйки цветного дыма — две красных, пять синих и три зеленых — переплетались между собой, почему-то не смешиваясь и не образуя полутонов. Я вдруг вспомнила, что можно распустить частично волосы — чтобы побегать по полигончику, их пришлось уплести в две косы и косы еще огромной гулей уложить на затылке, и сейчас хорошо было распустить гулю, перетряхивать косы, чувствовать, как побаливает кожа там, где сейчас были чрезмерно затянуты волоски, — и вдруг поняла, что не могу сойти с места, такая усталость и такая слабость, совершенно непонятно, как существовать дальше, и полжизни отдала бы в тот момент, чтобы вот всегда стоять так, вкопанной в зеленое покрытие полигона, стоять, перетряхивать косы, не иметь нужды оборачиваться и смотреть, как он берет с твоего плеча автомат и несет их — свой и твой — на правом и на левом плечах, как школьник, провожающий девочку с сумками до метро. И я вдруг представила себе, как я несу за тобой сумки к метро, а ты смотришь на меня так тепло и нежно, а потом мы заходим в дом — в какой-то абстрактный дом, не в твой или мой, а в некий наш дом, и я ставлю сумки, а ты подходишь ко мне и целуешь в губы, и гладишь мой затылок, и спрашиваешь что-то ласковое, и я говорю: «Да», и ты отвечаешь мне тихо и очень вкрадчиво, касаясь мочки моего уха губами, языком задевая розовый изгиб ушной раковины: «А почему ты считаешь, что меня это должно интересовать?» — и с силой дергаешь меня за волосы назад, и я падаю перед тобой на колени, и… Горячей волной обдало при этой мысли и тут же стало дурно, и я поняла, что никогда в жизни не мечтала о женщине в этой роли, ни разу в жизни не видела женщину, перед которой хотелось бы — на колени, и что лучше бы мне было этого не понимать… Дым иссякал, две струйки — синяя и красная — ластились друг к другу, танцевали двусмысленно и сложно, синяя нападала, льнула, тянулась, старалась потрогать — красная вилась, расслаивалась и ускользала, синяя в отчаянии отодвигалась, начинала виться сама для себя и тут же чахла, кашляла, превращалась в разорванные облачка, лишенные силы, и, не выдержав, начинала снова льнуть к красной, а красная на секунду трогалась в ее сторону, — синяя задыхалась от восторга, свивалась кольцами, прогибалась — красная ускользала опять, и смотреть на все это мне было тоскливо и страшно, а отвернуться не было сил.