Что же за чудесная судьба мне выпала: получать время от времени такие вот послания! Преисполненный восторга и благодарности, выхожу на крыльцо. Щурюсь, моргаю, не в силах смотреть в лицо великодушной желтой звезде. Глубоко вдыхаю морозный воздух, перемешанный с солнечным светом, и ощущаю сладкий жар в груди, потом в желудке. Тепло стремительно разливается по телу, и даже кончики моих пальцев излучают тусклое, но вполне достоверное красноватое сияние.
Кажется, я и правда проглотил кусочек солнца. Каждый день бы так завтракал!
118. Ицпапотль
«Обсидиановая бабочка», в мифологии ацтеков богиня судьбы. <…> Изображалась в виде бабочки с крыльями, утыканными по краям обсидиановыми лезвиями…
Вечером того же дня мы вернулись в Москву, и я окопался в студии на улице Красикова, дабы с пользой израсходовать каждую арендованную минуту. Даже на работе несколько дней не появлялся – не просто с Вениного согласия, а, можно сказать, по его настоятельному требованию. Мы оба спешим, сгораем от нетерпения, и наши следы присыпаны пеплом, вопрос о происхождении которого мог бы поставить в тупик университетскую кафедру органической химии в полном составе.
Я ночую там же, в студии, питаюсь бубликами с молоком, взбадриваю себя кофе с остатками новогоднего рома и развлекаюсь, фальшиво напевая шлягеры десятилетней давности, благо стены тут звуконепроницаемые. Я занят по горло, я завален работой, на которую мне, по-хорошему, надо бы отвести месяц, а осталось всего-то три с половиной дня, я ухайдакиваюсь, как черный раб на плантации, и это – разновидность счастья.
Толстомясые лики «Едоков» не покидают меня даже во сне, иных видений мне пока, вероятно, не светит. Я понимаю, что это закономерно и даже справедливо: все самое чудесное и значительное теперь снова происходит со мной наяву. Я не просто печатаю фотографии, которые собираюсь продать почтеннейшей публике вместе с трупом моего двойника, а собственными руками вращаю тяжкое, скрипучее колесо судьбы. Занятие-то привычное, но прежде я всегда пребывал внутри колеса, резво перебирал лапками, как одомашненная белка: вперед, только вперед, и не нужно отчаиваться, обнаружив, что твое «вперед» – самое что ни на есть мерзейшее «на месте». Пустяки, как говаривал мой любимец Карлсон, дело житейское… Но теперь я, кажется, впервые оказался снаружи.
По счастью, у меня есть помощник. Веня взял на себя самую нелегкую часть проекта. Он будет показывать мои (мои?) работы специалистам, договариваться о выставках, интриговать коллекционеров; он будет говорить с нужными людьми и с любовницами нужных людей, и с мужьями любовниц нужных людей, он будет говорить, говорить, говорить, он потрудится на славу, дабы я мог стоять в сторонке и самодовольно помалкивать, как и положено скромному наследнику мертвого непризнанного гения. Веня все устроит, и это прекрасно, поскольку я никогда в жизни не умел ничего устраивать и устраиваться я никогда не умел.
Впрочем, этот полезный талант мне, вероятно, без надобности. Мое дело маленькое: вращать колесо судьбы и следить, чтобы его острые края не отсекли мне руки по локоть.
119. Ича
Ича, благодаря своей хитрости, в конце концов побеждает и сжигает великана.
Вечером пятого января на пороге студии появляется Вениамин. Разглядывает снимки, одобрительно прищелкивает языком, комментирует. К комплиментам его я уже привык, да и устал изрядно, поэтому реагирую вяло. Вообще, можно сказать, не реагирую. Сижу в углу, симулирую улыбку Джоконды.
– Ну ты как, заканчиваешь уже? – интересуется он наконец. – Или еще на недельку продлим аренду?
– Ни в коем случае. Завтра буду отсюда выметаться. У нас уже есть полсотни хороших снимков, даже немного больше чем полсотни… ага, в частности, эта стопка. И еще пару десятков совершенного позорища. Весь брак – сегодняшний. Я устал, одичал и смотреть не могу на бублики. Увижу на улице – буду швырять на землю и топтать сапожищами… Как, кстати, там, на улице? Хорошо, наверное?
– Неплохо. Но холодно… Намек понял, одевайся, покормлю тебя чем-то не хлебобулочным. А почему, собственно, ты жрал одни бублики?
– Чтобы не тратить время на добычу пропитания. Булочная находится в соседнем подъезде, а других торговых точек поблизости нет.
– Маньяк!
– Есть немного.
Позже, уже в кафе, где среди искусственного плюща и розовых стен я обрел свое счастье в виде распятого обугленного цыпленка, Веня осторожно спросил:
– А написать его биографию ты мог бы?
– Чью? – я так страстно жевал, что не сразу даже понял, о чем он говорит.
– Нашего покойничка, твоего тезки. Чью же еще?
– Не знаю даже, – я растерялся. – Никогда не писал ничьих биографий. И вообще никогда ничего не писал, кроме школьных сочинений. Те, правда, неплохо получались, по крайней мере, учителя всегда пытались вырвать у меня признание, откуда я это передрал… В общем, можно попробовать. Но ничего выдающегося не обещаю.
– Ничего выдающегося и не требуется. Просто оформи письменно все, что мы с тобой у меня на даче наговорили, только и всего. Шпаргалка у меня, вот, держи, – он поспешно протягивает мне лист оберточной бумаги с нашими общими каракулями. – Я сам собирался все написать, благо опыт какой-никакой имеется, пять лет в газете пахал… Но какая-то херня со мной творится с тех пор, как мы с тобой в город вернулись. Свет то и дело вырубается, и компьютер, ясное дело, вместе с ним; телефон звонит беспрестанно, бабы полузнакомые в гости ломятся, теперь вот соседи сверху на меня протекли, причем не куда-нибудь, а прямехонько на письменный стол. Мистика какая-то дурацкая. Все в точности как у Стругацких, помнишь эту повесть?
– Ага. «За миллион лет до конца света». На мой вкус, не лучшее из того, что они написали. Мягко говоря.
– Ну, может быть… А ты, я смотрю, не очень-то удивлен.
– Да нет, просто «когда я ем борщ, для меня все умерли». Знаешь этот анекдот?
Я, честно говоря, и рад бы удивиться, да не выходит. Напротив, чувствую, что все идет как надо. Конечно же, письменное жизнеописание своего вымышленного двойника нужно составлять собственноручно. Это, как говорится, священный долг каждого гражданина. Не отвертишься.
Вернувшись на улицу Красикова, достаю из кухонного шкафа пишущую машинку. Я ее еще в первый день приметил, как чувствовал, что пригодится. Ну вот, пригодилась… Почерк-то у меня докторский, да и ленив я руками писать. А печатаю я хоть и пятью пальцами, зато быстро. Еще с тех пор, когда Торману в его конторе помогал.
И бумага тоже в доме нашлась, целая стопка тонких серовато-желтых листочков странного формата: чуть больше тетрадной страницы. Вставляю в машинку чистый лист, бодро говорю себе: «Поехали», – и цепенею. Становлюсь тварью бессловесной и остаюсь таковой до третьей рюмки рома – хвала Вениамину, предусмотрительно пополнившему мои запасы! Никогда не подозревал, что напечатать первое слово на чистом листе почти так же трудно, как начать новую жизнь. Каторжная работа, оказывается.