Сам же Дмитрий Акимович неожиданно нашел новую «кормушку». В подвальном этаже дома располагался пункт приема стеклотары. Соответственно, ступеньки, ведущие вниз, динамическая композиция из поломанных деревянных ящиков на тротуаре и соседствующая с ними подворотня образовали своеобразный убогий парадиз для местных пьянчужек. Они сносили сюда обнаруженную на улицах пустую посуду, водили дружбу с приемщиками и иногда выполняли их поручения; самые сообразительные порой сновали вдоль очереди и предлагали аутсайдерам сдать тару чуть дешевле, зато немедленно, без томительного ожидания. Заработанные деньги пропивались тут же: «элита» имела право на вход в подвал; менее статусные, как воробьи, сновали в окрестностях, не в силах, впрочем, отойти от священного сооружения дальше, чем на пару десятков метров.
В этой среде, как обнаружил Дмитрий Акимович, бушевали страсти невиданной мощи. Алкоголь развязывал шнурки невидимых ортопедических корсетов, в которые насильственно упаковывается человеческое естество на конвейерах любой из педагогических фабрик планеты. Ненависть здесь в считанные секунды становилась беззаветным обожанием; эйфорический восторг мгновенно сменялся отчаянием (когда, например, падала на асфальт бутылка, на дне которой еще плескались остатки вонючего вермута), меланхолическая тоска вдруг захлебывалась отчаянной истерикой: а-а-а-а, с-с-с-суки! Если и копошились прежде за пазухой Дмитрия Акимовича сомнения: мир, дескать, наверняка идет к концу, а род человеческий вырождается, – то теперь он их решительно отбросил. Понял, что просто не везло дому четыре дробь десять с жильцами – что ж, бывает.
Тогда-то Дмитрий Акимович и стал баловаться с воплощением. Выбрал внешность, идеально соответствующую избранной роли: убогую, неброскую, неприметную. Выходил на улицу, сидел на ящиках со своими новыми любимцами. Те мигом почуяли, что лысоватый молчун Дима принес им удачу: в тот день, когда он впервые проковылял вниз по крутой лестнице с полной авоськой пивных бутылок, на верхней ступеньке был найден рубль – мятый, как будто им жопу уже раза два вытирали, но зато не рваный, а значит, вполне пригодный к товарно-денежному обмену. С тех пор, кстати сказать, чудеса такого рода с ними то и дело случались, причем в самый нужный момент: если бутылку кто разбил, или менты наехали, или просто в рыло кто-то получил, – значит, нужно становиться на карачки и ползать среди ящиков: обязательно трояк найдешь, а то и червонец; это прямо-таки местным обычаем сделалось.
Дело кончилось тем, что в одной из комнат коммунальной квартиры номер тридцать шесть умерла одинокая старуха Барышева, и разнежившийся в вечно нетрезвых людских телесах Дмитрий Акимович поспешил занять ее комнату. Соседям и прочим заинтересованным лицам он глаза отвел: плевое дело оказалось, они и не задумались даже над тем, откуда он взялся. Словно бы никакой старухи Барышевой и не было вовсе, а Дмитрий Акимович был всегда. В каком-то смысле именно так и обстояли дела…
Поселившись в людском жилье на правах полноправного и единственного обитателя, Дмитрий Акимович окончательно расслабился. Раздобрел, обленился, стал благодушен. Лампочки в доме перегорали уже не столь часто. Вода из кранов все еще капала, и моль бесновалась по шкафам, а тараканы жировали на кухне, но мышей он, поразмыслив, укротил. Да и на газовую колонку махнул рукой: раз уж починили, пусть себе работает. Не жалко.
А потом, четыре года назад, соседи, проживавшие в комнате, соседствующей с убежищем Дмитрия Акимовича, решили съехаться с мамой. У них были некоторые основания надеяться, что глухая старуха окажется менее долговечной, чем расширенная жилплощадь. Вялые обменные страстишки подкармливали Дмитрия Акимовича долгими зимними вечерами, когда друзья-алкоголики прятались по домам от мокрого снега. Продолжалась эта канитель чуть ли не год, после чего семейство воссоединилось в хрущевской пятиэтажке, где-то за пределами компетенции Дмитрия Акимовича, а в квартире номер тридцать шесть появился Мальчик.
Дмитрий Акимович даже облизнулся потаенно, когда впервые его увидел: о таком жильце можно было только мечтать. Мальчик обладал переменчивым настроением, был эмоционален, восторжен, подвержен приступам неконтролируемого гнева и жестоким депрессиям; однако и взлеты у него были – о-го-го! Он умел хохотать до слез и кричать от боли; ему часто снились кошмары, но и райские видения порой посещали его незадолго до рассвета; он влюблялся всякий раз словно бы впервые и навсегда, зато и разочаровывался чуть ли не сразу же, и праведный гнев его, обращенный скорее на себя, чем на объект угасающей страсти, был самым лакомым блюдом в рационе Дмитрия Акимовича.
Тот, ясное дело, бросился опекать своего любимца. Окна в комнате Мальчика всегда оставались чистыми, хотя простодушный жилец, кажется, даже не подозревал о том, что их положено время от времени мыть. Оторванные пуговицы незаметно, сами собой, снова оказывались на его манжетах, а носки и ботинки оставались целыми, что бы он с ними ни вытворял; брошенная на столе еда не плесневела даже летом; ключи и прочие мелочи никогда не терялись, а участковый милиционер, надумавший как-то завести с новым ответственным квартиросъемщиком укоризненную беседу о «содержании притона», растерянно потоптался в коридоре и ушел, потирая виски: «Чего это я, а?». Этим благодать отнюдь не исчерпывалась, в жизни Мальчика происходило много приятных странностей, которые он, впрочем, принимал как должное. Его пленки (в ту пору он кое-как зарабатывал на жизнь фотографией) никогда не засвечивались; полезная для жизнедеятельности корреспонденция не исчезала из раздолбанного почтового ящика; самый жестокий грипп непременно проходил к утру; вороватые приятели покидали его дом с пустыми руками, изумляясь собственной честности; черные тараканы ушли жить на второй этаж, а рыжие обрели деликатный нрав; наконец, в самые скудные времена в каком-нибудь кармане непременно обнаруживался якобы заначенный червонец. «Я, оказывается, запаслив как белка! – гордо сообщал Мальчик окружающим. – Вот уж не ожидал от себя!»
Между ними установились очень теплые, родственные, почти интимные отношения, о чем Мальчик, с брезгливым сочувствием взирающий на грузную сутулую фигуру алкаша Димы, разумеется, не подозревал. Вечерами Дмитрий Акимович любил проникать в комнату соседа (в истинном своем бесплотном обличье, конечно же, уютная человечья туша тут была неуместна, да и без надобности). Грелся в лучах его переменчивого настроения, ластился к его тени, чуть ли не мурлыкал по-кошачьи. Мальчик чуял его присутствие, вот что удивительно! Но ничего не мог понять, только ежился зябко, включал музыку погромче, да тянулся за сигаретами, чтобы отвлечься от морока. Дмитрию Акимовичу, который в эти моменты явственно ощущал себя огромным сытым котом, это не мешало.
Он, впрочем, знал, что сей счастливый период его бытия окажется недолгим. «Не жилец, – печально говорил себе Дмитрий Акимович, любовно взирая на своего „кормильца“. – Биться об заклад могу: не жилец!»
Это, впрочем, не означает, будто он собирался хоронить Мальчика. «Не жилец» в устах домового обычно означает лишь тягу субъекта к перемене мест… или обреченность на перемену мест, это как посмотреть. У Мальчика просто-таки на лбу было написано, что нет на свете такого дома, в котором он задержится надолго, а такого рода невидимые надписи полуграмотный Дмитрий Акимович разбирал с лету и усваивал накрепко.