До сих пор моя невеста мной нетронутая…
Поодаль ему подвывал Брюс, закрыв глаза, уронив чуб на баян:
Но вот настал двенадцатый,
победа горяча,
и пулею погашена вь-енчальная свь-еча…
Что-то непривычное чувствовалось в пьяном разгуле, что-то
изначально чуждое этому миру, но проклюнувшееся вдруг.
– Нет, это потрясающе, – тихо сказал Панарину Леня
Шамбор. – Ты чуешь, во что эта борода загадочным образом начинает
превращать наш шабаш? Черт побери, здесь же лирические настроения прорезаются,
чувствуешь? Да мы такого сто лет не видели с тех пор, как Семеныч разбился, а
тому уж… Как ты сейчас выглядишь со стороны, рассказать? Имеешь в лице нечто
тебе несвойственное.
– Как и ты, наверное. – Панарин грустно смотрел на
пузатую бутылку с золотой наклейкой. – В точности как ты. Леня, я
чувствую, что эта борода – мина замедленного действия, а у меня нюх, все мы над
Вундерландом обучились проскопии и всему такому прочему… Все правильно – нам
нужен такой же исповедник, как мы сами: такой же, только острее сознающий свою
сущность, обнаженный электрический провод…
– Любопытно, какие результаты наука получила бы, летай над
Вундерландом женщины? Я серьезно, Тим. Сколько можно? Топчемся на месте, давно
пора менять методику. Верблюжьи караваны, плоты, женщины, черт с рогами… Не
обязательно наша смена должна быть чище нас. Лишь бы они начинали иначе.
Посмотрим, что получится с этими истребителями. Очень мне любопытно.
– Любопытно?
– Ara, – сказал Леня.
– А тебе не кажется, что тыкать в Вундерланд истребителями
глупо и опасно?
– Эксперимент, – пожал плечами Леня. – А любой
эксперимент – это крайне интересно.
– Как ты думаешь? У них будут метрономы?
– Понятия не имею, Тим. Ладно, хрен с ним со всем. Знаешь
анекдот, как Президент Всей Науки встретил Чебурашку?
По стеклам шлепал слабый дождик. Идиллически ползали
черепахи, таская оплывающие свечи. Даже Пастраго, личность со многими потайными
ящичками, по мнению Панарина, не смог смаху переломить сложившийся за долгие
годы уклад, и все шло в обычном почти ритме – споры, драки, матерки, истерики,
песни вразнобой, в темных углах приглушенно повизгивали официантки, выплевывала
синкопы установка, телевизор с вырубленным звуком показывал очередную серию
сорокасерийной «Биографии Президента Всей Науки» (в этой речь шла о том, как
Президент ассистировал Менделееву, помогал Эйнштейну вывести теорию
относительности, растолковывал Циолковскому третий закон баллистики, а Норберту
Винеру – второй закон термодинамики), Брюс в длинных полосатых трусах и
форменном свитере мотался по залу с баяном.
– Мужики! – взвился вдруг колышущийся Тютюнин. –
Вот вы меня вечно по мордам, вы меня – за дешевку, а я… Ну что я? Меня из техникума
за любовь выперли, да и терпеть я не мог в задницу коровам глядеть… Ну а если
не умею я больше ничего, если ни на что не способен? Вот и пошел по профсоюзной
линии. Я-то хоть дерьмо безвредное, а вы – опаснее, вы вроде бы при деле… (Леня
полез из-за стола, но Панарин крепко держал его за локоть.) А я когда-то ведь
романсы петь умел! – Он выхватил у кого-то гитару и в самом деле довольно
сносно заиграл-запел:
Кавалергарда век недолог,
но потому так сладок он.
Труба трубит, откинут полог,
и где-то слышен сабель звон…
Он вдруг грохнул об пол гитару, упал на стол и заплакал.
Направлявшиеся было к нему со сжатыми кулаками отодвинулись, смущенно
переглядываясь.
– А песенка-то про нас, – сказал кто-то.
– Да все оно про нас. Если покопаться как следует, выяснится,
что и Библия про нас, и «Одиссея», и «Гильгамеш»…
– Ты слушай сюда. – Леня Шамбор стиснул плечо
Панарина. – Не такая уж редкая штука, когда человек перерождает в лучшую
сторону свою паршивую дотоле душонку. Иногда под влиянием женщины – были
примеры. Иногда в силу того, что открывает в себе талант писателя, художника,
музыканта. Примеров тоже предостаточно.
– Ага, – ехидно сказал Панарин. – Рембо, к
примеру, или Вийон, или Гамсун.
– Не передергивай, я не о. том… Ну, а наша профессия –
смогла она заставить кого-то из нас переродиться в лучшую сторону? Нет,
выстрелю в морду любому, кто скажет, что мы работаем зря или выбрали не то
ремесло. Но что-то неладно, все не так, ребята… Может быть, следует оценивать
профессии с точки зрения того, насколько они способны заставить человека стать
душевно чище? Я понимаю, что основное за-висиг от самого человека, и все же?
Все же? Неладно что-то в президентском королевстве…
– Не знаю, – сказал Панарин. – Может быть, ты
прав, а может, чушь собачью порешь.
– Ты не хочешь говорить на эту тему.
– А ты? – Панарин приблизил к нему лицо. – Ты
протрезвеешь и все забудешь, это все всплывает в нас по пьяной лавочке – потому
что слишком много вопросов, слишком серьезные они и мучительные…
– Но должны же где-то быть все ответы на все вопросы?
– А вот те шиш, – сказал Панарин. – Нету такого
места. Если правда, что счастье – это вечная погоня за счастьем, то почему не
может быть того же самого со смыслом жизни?
– А вот тебе теперь шиш. Это – не ответ, а бегство от
ответа…
Тютюнин ожил:
Проходит жизнь, проходит жизнь,
как ветерок по полю ржи.
Проходит явь, проходит сон,
любовь проходит, проходит все…
– Вот смотри, – сказал Леня Шамбор. – Вот тебе и
застегнутый на все пуговицы предместкома, которого мы били что ни суббота. А
расстегнулся – и вот оно… А что в нас? Что? Но мы ведь все наутро загоним на
самое донышко, верно, Тим?
– Верно, – сказал Панарин. – Наливай, что ли.
Зал грохотал и гудел, метались цветные пятна, на экране
телевизора Президент Всей Науки, судя по всему, учил Канта основам философии,
бешеные ритмы заставляли стены вибрировать, плясали у бассейна пьяные механики
с полуголыми лаборантками, кто-то рухнул, Коля Крьмов сползал под стол, волоча
за собой скатерть, Пастраго гадал по ладони притихшей, почти трезвой Зоечке, и
каждый вопил, что приходило на пьяный ум. Шабаш раскрутился, как извлеченная из
будильника пружина.
Нынче все срока закончены,
а у лагерных ворот,
что крест-накрест заколочены,
надпись; «Все ушли на фронт»…
И в лицо плеснула
мне морская соль,
это мой кораблик,
это я – Ассоль…
В зал вошла Клементина. Меньше всего Панарину хотелось
видеть именно ее, именно здесь, и именно сейчас. Ежась от жгучего стыда, он
непроизвольно пригнулся, но в лопатки ему уперлось что-то широкое – это
Пастраго, не отрывая взгляда от Зоечки, другой рукой заставлял Панарина сидеть
прямо.