Он жадно следил глазами за девушкой. «Конечно, – говорил он про себя, – сейчас она уйдет, даже не удостоив бросить взгляд на это несчастное окно, хотя оно как раз против нее». Но, возвращаясь из дальнего угла комнаты, которую узнику хорошо было видно сверху, Клелия не выдержала и на ходу искоса взглянула на него. Этого было достаточно, чтобы Фабрицио счел себя вправе поклониться ей. «Ведь мы же здесь одни в целом мире!» – убеждал он себя, чтобы набраться храбрости. Заметив его поклон, девушка остановилась и потупила взгляд; затем Фабрицио увидел, как она подняла глаза и очень медленно, явно сделав над собою усилие, склонила голову в поклоне самом строгом и отчужденном. Но она не могла принудить к молчанию свои глаза: вероятно без ее ведома, они выразили в тот миг живейшее сострадание; она покраснела, краска разлилась даже по ее плечам, и Фабрицио заметил это, так как, войдя в жаркую комнату, она сбросила черный кружевной шарф. Горящий взгляд, которым Фабрицио невольно ответил на поклон Клелии, усилил ее смущение. «Как была бы счастлива бедняжка герцогиня, если б могла его увидеть, как я его вижу сейчас», – подумала она.
Фабрицио питал слабую надежду еще раз поклониться ей на прощанье, но, чтобы избегнуть этой вторичной любезности, Клелия очень искусно отступала к двери, переходя от клетки к клетке, как будто этого требовали заботы о птицах. Наконец, она вышла; Фабрицио застыл у окна и, не отрываясь, смотрел на дверь, за которой она скрылась: он стал другим человеком.
С этой минуты он думал только о том, как ему ухитриться и дальше видеть ее, даже после того как ужасные щиты на окнах закроют от него комендантский дворец.
Накануне вечером, прежде чем лечь в постель, он принудил себя заняться долгим и скучным делом – припрятал в многочисленные крысиные норы, украшавшие камеру, большую часть денег, которые были у него при себе. «А нынче нужно спрятать и часы. Говорят, что, вооружившись терпением и зазубренной часовой пружиной, можно перепилить дерево и даже железо. Значит, я могу перепилить щит». Он провозился несколько часов, чтобы укрыть часы, но эта работа не показалась ему долгой; он обдумывал различные способы достигнуть цели, припоминал свои познания в столярном ремесле. «Если умело взяться, – говорил он себе мысленно, – прекрасно можно выпилить планку в дубовой доске щита, – как раз в той, которая упирается в подоконник; я буду вынимать и снова вставлять эту планку, когда понадобится; я отдам Грилло все, что у меня есть, только бы он соблаговолил не замечать моей уловки». Отныне все счастье Фабрицио зависело от возможности выполнить этот замысел, ни о чем ином он не думал. «Если мне удастся ее видеть, я буду счастлив… Нет, – спохватился он, – надо еще, чтобы и она видела, что я вижу ее». Всю ночь голова его была занята изобретениями в столярном мастерстве, и, пожалуй, он ни разу не вспомнил о пармском дворе, о гневе принца и прочем и прочем. Признаемся, что он не думал и о герцогине, о несомненной ее скорби. Он с нетерпением ждал утра; но столяр больше не появился: вероятно, он слыл в тюрьме либералом. Вместо него прислали другого столяра, угрюмого человека, отвечавшего только зловещим ворчаньем на все любезные, искательные слова, какими Фабрицио пытался его приручить.
Кое-какие из многочисленных попыток герцогини установить связь с Фабрицио были раскрыты многочисленными шпионами маркизы Раверси, и через нее генерала Фабио Конти ежедневно предупреждали, запугивали, разжигали его самолюбие. В большой колонной зале нижнего яруса башни учредили караул из шести солдат, сменявшихся каждые восемь часов; кроме того, комендант поставил охрану у каждой из трех железных дверей в коридоре; а бедняге Грилло, единственному тюремщику, который имел доступ к Фабрицио, разрешалось выходить из башни Фарнезе лишь раз в неделю, на что он весьма досадовал. Он дал Фабрицио почувствовать свое недовольство, но тот благоразумно ответил ему только следующими словами: «Побольше пейте асти, друг мой» – и сунул ему денег.
– Знаете, даже это утешение во всех наших горестях нам запрещено принимать! – возмущенно воскликнул Грилло, но при этом едва возвысил голос, чтобы слышал его только узник. – И по уставу мне бы надо отказаться… Но я все-таки приму… Только зря вы тратитесь: ровно ничего я не могу вам сказать. А, верно, вы порядком провинились, – из-за вас в крепости идет такая кутерьма… Герцогиня каверзы строит, а наш брат отвечай, – троих уже уволили.
«Успеют до полудня поставить щит?» – вот из-за какого важного вопроса сердце Фабрицио колотилось все это долгое утро; он считал каждые четверть часа, которые отбивали на крепостной башне. Наконец, пробило три четверти двенадцатого, а щита еще не принесли. Клелия пришла в вольеру навестить птиц. Жестокая необходимость внушила Фабрицио великую отвагу, опасность больше не видеть Клелии казалась ему настолько выше всех условностей, что он дерзнул, глядя на нее, показать жестами, будто перепиливает щит. Правда, лишь только она увидела эти знаки, столь крамольные для заключенного, «как тотчас ушла, коротко поклонившись ему.
«Что это? – удивленно думал Фабрицио. – Неужели она так неразумна, что увидела пошлую развязность в жесте, вызванном властной необходимостью? Я только хотел этим попросить, чтобы она, ухаживая за птицами, удостаивала иногда бросить взгляд на мое окно, даже когда оно будет закрыто огромным ставнем; я хотел показать, что сделаю все доступное силам человеческим ради счастья видеть ее. Боже мой, неужели она сочла меня дерзким и не придет завтра?» Опасение, лишившее сна Фабрицио, полностью оправдалось. На следующий день Клелия появилась только в три часа, когда на обоих окнах узника уже закончили укреплять два огромных щита; различные их части поднимали с площадки главной башни при помощи блоков и веревок, привязанных к железным прутьям на окнах. Правда, спрятавшись за решетчатым ставнем в своих покоях, Клелия с тоской следила за каждым движением рабочих; она прекрасно видела смертельную тревогу Фабрицио, но у нее хватило мужества сдержать данное себе слово.
Клелия была ярая либералка; в ранней юности она принимала всерьез либеральные тирады, которые слышала в обществе отца; но он думал лишь о своей карьере, и отсюда возникло ее презрение, почти ненависть к угодливости придворных, отсюда отвращение к браку. Но с тех пор как Фабрицио привезли в крепость, она испытывала угрызения совести. «Вот, – думала она, – какая я недостойная дочь: в душе я на стороне тех людей, которые хотят погубить моего отца. Фабрицио осмелился жестами показать, что он перепилит дверь!.. Но ведь весь город говорит о его близкой смерти, – возражала она себе, и сердце ее сжималось. – Может быть, уже завтра настанет этот страшный день! При таких извергах, как наши правители, все возможно! Сколько доброты, сколько героического спокойствия в его глазах, а скоро они, может быть, закроются навеки! Боже, как, верно, мучается герцогиня! Говорят, она в полном отчаянии. На ее месте я заколола бы принца кинжалом, как героическая Шарлотта Корде»
[101]
.
Весь третий день своего заключения Фабрицио кипел гневом, но только потому что не мог видеть Клелию. «Рассердилась, так уж было бы за что… Надо было мне сказать, что я люблю ее, – думал он, ибо уже успел сделать это открытие. – Нет, вовсе не величие души причиной тому, что я совсем не думаю о тюрьме и опровергаю предсказания Бланеса. Приходится отказать себе в такой чести. Я все вспоминаю, с каким нежным состраданием взглянула на меня Клелия, когда жандармы повели меня в кордегардию. Этот взгляд как будто стер всю мою прошлую жизнь. Кто бы мог сказать, что я увижу столь прекрасные глаза в таком месте, да еще в ту минуту, когда мой взгляд оскверняли физиономии Барбоне и господина коменданта! Небо открылось мне посреди этих гнусных тварей. Как не любить красоту и не стремиться видеть ее? Нет, вовсе не величие души делает меня нечувствительным ко всем мелким неприятностям, которыми досаждают мне в тюрьме». Воображение Фабрицио быстро пробежало все возможности и остановилось, наконец, на мысли выйти на свободу. «Несомненно, привязанность герцогини совершит ради меня чудеса. Ну что ж, я только скрепя сердце поблагодарю ее. В такие места не возвращаются! А лишь только я выйду из тюрьмы, мне почти никогда не придется видеть Клелию, – ведь мы вращаемся в разных кругах общества. И в сущности чем мне плохо в тюрьме? Если Клелия смилостивится и не будет удручать меня своим гневом, чего мне больше просить у неба?»