— Но ведь ты сам первый заговорил с ними об этом, — настаивал неумолимый Самуил.
— Если я был великодушен к нему и к ней, — не унимался Юлиус, — так что же, я теперь должен быть за это наказан? Разве они вправе заставлять меня страдать из-за того счастья, которым они мне же и обязаны? Ах, ты прав: в иные минуты я, как и ты, начинаю считать свой поступок нелепым и готов раскаяться в том, что сделал. Я на себя сердит, что не оставил им их страдание, а забрал его себе. Ах, Самуил, я боюсь, что могу стать злым. Я сегодня понял: злоба не что иное, как бессилие.
Губы Самуила искривились едва заметной гримасой, но он тотчас овладел собой.
— Разве я не сделал для них все, что только мог? — продолжал Юлиус. — Разве не пожертвовал всем, чтобы развеять самые мрачные опасения Лотарио? Разве я не вел себя с Фредерикой как с невестой моего сына? В своей деликатности я зашел так далеко, что взял себе за правило никогда не говорить с ней иначе как при тебе, при нем или в присутствии госпожи Трихтер, и строго придерживался этого обыкновения всю зиму. Ни единого разговора наедине, даже днем. А чуть только пригрело солнышко, я и вовсе расстался с ней, поселил ее в Ангене, сам же остался здесь. Вот, стало быть, для чего я на ней женился: чтобы больше ее не видеть! Скажи честно, неужели это еще не достаточное самоотречение?
— Ты всего лишь исполнил обещанное, — беспощадно отрезал Самуил. — Ты пожинаешь плоды своей первоначальной ошибки, тем хуже для тебя. Кто тебя заставлял загонять самого себя в подобное безвыходное положение? Так получай то, чего заслужил. Ты отдал Фредерику Лотарио, и теперь она принадлежит ему. Стало быть, тебе волей-неволей придется от нее отказаться. Расставшись с ней, ты только возвращаешь свой долг.
— Мой долг?! — вскричал Юлиус, выведенный из себя невозмутимостью Самуила. — А Лотарио, он что, совсем ничего мне не должен? Он вправе платить себялюбием за мою преданность, отвечать на все мои заботы неблагодарностью? Я не отдавал ему Фредерику, я ее ему завещал, так пусть он подождет, когда я умру! Я уважаю его ревность, так почему же он пренебрегает моей?
— Он муж, а ты отец, — сказал Самуил. — Ревновать позволительно мужу, у отца такого права нет.
— Ох, ты меня до отчаяния доведешь своими рассуждениями: они без всякой жалости выставляют напоказ все нестерпимые последствия моей неосторожности! Какая двусмысленная и мучительная у меня судьба! Охранять невинность девушки, носящей мое имя, но не быть ни ее мужем, ни отцом! Другой влюблен в мою жену, а я не имею права возмутиться, в то время как он вправе негодовать на мою любовь к ней.
— Не стану скрывать, — протянул Самуил со своей недоброй усмешкой, — что действительно нахожу твое положение довольно курьезным.
— Самуил, — вздохнул несчастный больной, — у тебя особая манера меня утешать: она лишь удваивает мои страдания. Кончится тем, что ты сведешь меня с ума. В иные минуты у меня возникает желание забрать Фредерику, ведь она прежде всего моя жена, и увезти ее в Германию, в Эбербах. Бывают и такие минуты, когда меня томит соблазн покончить с собой.
— Покончить с собой? Тебе? — повторил Самуил с непередаваемым выражением.
— Ну да, понимаю, я ведь и так со дня на день умру, не правда ли? Ты это хотел сказать? Так пусть же она явится наконец, эта смерть, столько раз мне предсказанная! Разве мало я вынес потрясений, горестей, тревог с тех пор как пришел в этот мир? Я заслужил покой. Ах! Пусть могила скорее раскроется и холодная земля остудит последнее пламя, пожирающее мое сердце! Мой добрый Самуил, ты хоть можешь по-прежнему твердо обещать мне, что болезнь моя неизлечима?
— Особенно в том случае, если к твоей физической немощи прибавятся душевные терзания. На кой черт тебе нужны все эти треволнения, которым ты так упорно предаешься? Ведь важнее всего, что ты, как и я, не сомневаешься в добродетели Фредерики.
— Я не в ней сомневаюсь, — перебил Юлиус. — Сомневаюсь я в себе.
— Одно другого не легче, — возразил Самуил Гельб. — Но будь она даже коварной, как волна морская, подумай: она же никогда не выходит из дому одна. Предположим, что в эту самую минуту, пока мы тут беседуем, она бродит по берегу озера, а Лотарио, оставив свою лошадь на постоялом дворе, спешит прямо туда, где она прогуливается, но разве нет с ней рядом госпожи Трихтер? А в ней я совершенно уверен, затем и послал ее туда, чтобы тебя успокоить. И разве лакей, которого ты сам для этого выбрал, не сопровождает их, держась несколько поодаль? Ты надежно защищен против легкомыслия Лотарио, как и самой Фредерики. Не терзай же себя вымыслами.
Всегда ведь существует два способа смотреть на вещи. Зачем ты изводишь себя, упорно видя во всем лишь дурную сторону? Извращенному уму, разумеется, ничего не стоит перевернуть с ног на голову самые простые, естественные обстоятельства. Тебе бы побольше доброй воли, ведь от одного тебя зависит сказать себе, что ни компаньонка, ни слуга не в силах удержать молодых людей, которые любят друг друга и имеют право любить: ведь они помолвлены, так что им за дело, если их услышат? А что глаза зачастую болтливее уст, так ведь один долгий взгляд может иметь больше значения, чем все разглагольствования в Палате депутатов. Разумеется, если тебе хочется непременно мучить себя, ты можешь быть уверен, что в эту самую минуту Фредерика и Лотарио вдвоем, глаза в глаза, и взгляды их говорят, что… Э, да что это с тобой? Ты же на ногах не стоишь!
Тут Самуил предупредительно поддержал Юлиуса: тот и в самом деле зашатался.
— Ничего, пустяки, — произнес Юлиус, понемногу приходя в себя. — Не будешь ли ты так любезен дернуть за эту сонетку?
Самуил позвонил. Вошел лакей.
— Прикажите, чтобы тотчас запрягали, — распорядился граф фон Эбербах.
Слуга вышел.
— Ты куда-то собрался? — полюбопытствовал Самуил.
— Да, — обронил Юлиус.
— В таком состоянии?
— А, мне все равно!
— И куда же ты направляешься?
— В Анген.
— Чего ради?
— О, будь покоен, вовсе не для того, чтобы пронзить им сердца кинжалом, — горько усмехнулся Юлиус. — Всего лишь затем, чтобы умолять их.
— Умолять?
— Да, умолять. Они ведь не злые. Не может быть, чтобы у них в глубине души не сохранилось ни капли благодарности ко мне. Если они меня и терзают, то по неведению. Я вел себя слишком уж по-отечески. Они поймали меня на слове. Теперь я все им выскажу: и как я страдаю, и сколько сделал для них, да и впредь не премину делать, но взамен я буду заклинать их сжалиться надо мной, не злоупотреблять моей добротой, не доводить до отчаяния своим счастьем.
— А, ты намерен сказать им все это? — спросил Самуил. — Что ж! Это, может быть, не такое уж плохое средство.
— Я попробую еще раз проявить к ним отеческую терпимость, — продолжал Юлиус. — Если сумею… Я говорю «попробую», так как вполне возможно, что я их там застану вдвоем, вдали от меня, использующих мою доверчивость и нежную привязанность для того, чтобы украдкой похитить у меня это тайное свидание. Это окончательно выведет меня из себя! Весьма вероятно, что я взорвусь, ведь я так долго сдерживался. И возможно, что в некоем гневном порыве я вдруг решусь действовать, расторгнуть прежний наш договор, возвратив им обоим ту бессонницу, какой они меня наградили. Ну же, где лошади? Их когда-нибудь запрягут?