— Ну, это зависит не от меня! — отозвался посетитель. — Я передам вашу просьбу, но не ручаюсь, что она будет исполнена. И я не отвечаю за то, что граф фон Эбербах избежит расплаты. Предупредив вас, я выполнил свой долг; больше мне здесь нечего делать.
Он встал; Самуил также поднялся.
— Итак, мы договорились, — заключил посланец, — вы меня сведете с вашими друзьями из Союза, я вас — с моими друзьями из оппозиции. До встречи. Если вам потребуется мне что-либо сообщить, вы знаете, как это сделать.
— До свидания, — сказал Самуил.
Фредерика слышала, как они направились к двери, как она открылась, потом голоса стали удаляться и наконец замерли: наступила тишина.
Фредерика была ни жива ни мертва, у нее едва хватило сил, чтобы выбраться из своего укрытия и дойти до дверей кабинета, в стенах которого только что говорились такие ужасные вещи.
Она бросилась к себе в спальню.
Граф фон Эбербах, да и Самуил, чья дружба с ним не замедлит из тайной стать явной, — они оба находятся в смертельной опасности! Перед лицом столь кошмарной реальности мысли девушки пришли в полнейшее смятение.
Что делать? Ведь нельзя же просто так позволить погибнуть человеку, который приютил и вырастил ее, и отцу Лотарио!
Она провела добрых полчаса во власти мучительной тревоги, лихорадочно перебирая в уме самые невероятные планы действия.
Внезапно в мозгу у нее сверкнула идея.
Она побежала вниз и отыскала г-жу Трихтер: та была в столовой.
— Где господин Самуил Гельб? — спросила девушка.
— Только что ушел.
— Он не сказал, надолго ли?
— Сказал, что вернется не раньше вечера.
— Отлично. Возьмите вашу накидку, прошу вас: нам тоже надо будет кое-куда съездить.
XX
ОДИНОЧЕСТВО
Подобно всем людям, которых изнурило существование, полное наслаждений или трудов, Юлиус обретал малую толику сил и способности действовать лишь к вечеру и в ночные часы, после долгого приноравливания к утомительному течению жизни. По утрам же, пробуждаясь от тяжелого, беспокойного сна, он чувствовал себя усталым, подавленным, разбитым.
Именно в таком состоянии он проснулся и на следующий день после представления «Немой» и собрания венты. Он раз двадцать перевернулся в постели с боку на бок, пытаясь снова уснуть, раздраженный, взвинченный и вместе с тем вялый, томимый нерешительностью.
Солнечный свет, пробивавшийся сквозь плотно закрытые шторы, внушал ему отвращение, и, чувствуя, что пора снова возвращаться к этой опостылевшей жизни, он не мог сдержать едкой досады.
На маленьком столике подле его кровати стоял хрустальный флакон. Он достал из него три-четыре фосфорные пилюли и проглотил их, чтобы взбодриться. В таких дозах это укрепляющее средство становилось смертельным!
Самуил, уступив его мольбам, изготовил для него эти пилюли, но рекомендовал ни в коем случае не принимать более одной за раз, причем с длительными промежутками.
Но Юлиус, мало дороживший своей жизнью, глотал их почти ежедневно, потом стал удваивать, утраивать дозу, лишь бы воздействие фосфора не ослабевало.
Вместе с физическими силами к нему вернулись и силы душевные. Через минуту после того как пилюли были проглочены, граф фон Эбербах почувствовал себя почти живым.
Граф позвонил, и пришел лакей, чтобы помочь ему одеться. Он велел лакею, чтобы тот побрил его, уже второпях закончил свой туалет, приказал подать экипаж и везти его на остров Сен-Луи, к Олимпии.
Было не более девяти часов утра.
В дороге его кровь быстрее побежала по жилам, благодаря отчасти фосфору, отчасти дорожной тряске. Он вдруг ощутил, как в нем просыпается чуть ли не вся прежняя любовь к Олимпии — этому живому портрету Христианы.
«Да, клянусь Небесами, — думал он, — для меня было бы истинным несчастьем, если бы Олимпия уехала. Мне кажется, что тогда последний остаток моей души покинет меня. Божественная искра Христианы погаснет навек. Ба! Я сущий простофиля, если мог поверить, что Олимпия способна всерьез помышлять об отъезде. Это все Самуил: он говорил мне об этом, чтобы поддразнить и взбодрить меня. Если подобная мысль и появилась у нее на миг, с зарей она рассеялась без следа вместе с ночными грезами. Сейчас я застану ее врасплох, и она будет ломать голову, с какой стати я ее беспокою в столь ранний час».
Подъезжая к особняку певицы, он заметил карету, стоявшую у подъезда. Но, охваченный тревогой, он не заметил другого экипажа, стоявшего чуть поодаль с наглухо закрытыми шторами.
Ревность вонзила свои клыки в его сердце.
— Вот оно что! — процедил он сквозь стиснутые зубы. — Как бы не вышло, что я застану ее врасплох куда более неприятным образом, чем мог предположить! Похоже, она принимает более ранних визитеров, чем я.
Он вошел во двор и поднялся наверх, не сказав привратнику ни слова.
Дверь прихожей была открыта настежь. Там он обнаружил лорда Драммонда, разговаривающего с доверенным слугой певицы.
— А что, синьора Олимпия еще не принимает? — спросил Юлиус.
— Она уехала, — вздохнул лорд Драммонд.
— Уехала! — вскрикнул Юлиус.
— Этой ночью в четыре часа, — уточнил слуга.
— Более чем огорчительно, — прибавил лорд Драммонд. — А вот записка, она ее оставила нам обоим, на ваше и мое имя.
И он протянул Юлиусу распечатанное письмо.
— Я расстался с синьорой тотчас после спектакля, — продолжал лорд Драммонд, — и успокаивал себя надеждой, что мне удалось убедить ее не покидать Парижа. Тем не менее сегодня утром я, беспокоясь, примчался сюда, опередил вас на несколько минут и нашел эту записку, которую и позволил себе распечатать. Читайте.
И Юлиус прочел:
«Отправляюсь в Венецию, и очень надолго. Кто любит меня, последует за мною.
Олимпия».
— Если это испытание, — сказал лорд Драммонд, — я хотел бы выдержать его с честью. Я покидаю вас, господин граф, и предупреждаю, что без промедления велю подавать лошадей. Прибыв в Венецию, Олимпия найдет меня уже там. Вы не едете со мной?
— Я посол в Париже, а не в Венеции, — заявил Юлиус, бледный и мрачный.
— Это справедливо. В таком случае прощайте.
— Доброго пути!
Они обменялись рукопожатиями, и лорд Драммонд удалился.
Юлиус вложил в руку лакея свой кошелек и сказал:
— Я бы хотел осмотреть покои.
— Как будет угодно вашему превосходительству, — отвечал слуга.