Однако наступал час, когда слово иссякало на устах юноши, так же как в августовском зное высыхает колодец, из которого слишком усердно черпали; тогда свет, зажженный в воображении слушателей пламенной проповедью пророка, мало-помалу угасал, как после божественной литургии одна за другой гаснут свечи, озарявшие церковь так, что сияли белые скатерти и золотые украшения алтаря; и после этого несчастные слепцы вновь погружались не просто в ночь, а в двойную тьму, физическую и моральную, где и отсутствие света, и отсутствие слова опустошало их души; тогда каждый из обитателей палаты молча и на ощупь продвигался к своему привычному месту (такова сила привычки, что даже слепые имеют свои излюбленные места), чтобы усесться там, лелея в душе обрывки этого пламени, отблески дня, последний свет, источаемый лампадами святилища; слепые берегли остатки этого внутреннего света, словно совершая обряд, подобный тому, какой античные весталки совершали перед священным огнем, жизнь которого была их жизнью и смерть которого влекла за собой их смерть.
А в то время, когда товарищи Консьянса по несчастью созерцали разрозненные картины своих грез, подобно заблудившимся странникам, которые вглядываются в блуждающие по темной равнине огоньки, сам Консьянс возвращался в мечтах к реальности. Ему виделись две хижины, стоящие по обеим сторонам дороги: хижина слева увенчана виноградной лозой, хижина справа увита плющом, и в этих двух хижинах, живущих общей жизнью и опечаленных его отсутствием и его несчастьем, обитают старый папаша Каде, распростертый на своем ложе страдания, плачущая Мадлен, молящиеся г-жа Мари и Мариетта и беззаботный в силу своего возраста ребенок, бегающий под прекрасным солнцем мая, которого Консьянс уже не мог увидеть, за прелестными изумрудными мушками и чудесными золотисто-лазурными бабочками.
Неожиданно Консьянс, сидевший в своем самом дальнем углу и погруженный в невеселые размышления, вздрогнул. Ему почудился едва уловимый звук: то слабо и непривычно поскрипывали ступени лестницы; ему померещилось, что кто-то женским голосом произнес его имя; он вроде бы расслышал ласковое жалобное повизгивание, словно предваряющее появление собаки, которая уже через минуту увидит своего хозяина после долгой разлуки; его сердце, одаренное особой интуицией, ощущало что-то нежное, целомудренное, утешительное, словно явление ангела, и это приближалось к нему… Невольно он встал и, задыхаясь от волнения, пошел, простирая руки по направлению к двери столь точно, будто он снова обрел зрение… Дверь открылась. В это мгновение нечто вроде магнетического притяжения сразу же установилось между юношей и появившейся на пороге девушкой. Громкий крик вырвался из груди каждого: «Мариетта!», «Консьянс!» — и не успели еще отзвучать эти возгласы, как юноша и девушка оказались в объятиях друг друга.
Но вслед за криком радости у Мариетты вырвался крик страдания. Оторвав голову от груди возлюбленного, Мариетта открыла глаза, прежде невольно закрывшиеся под бременем чувств, и сразу увидела эту сумрачную палату, увидела, как эти сидевшие у стен призраки медленно подымаются и, спотыкаясь, движутся к ней. И тогда, в ужасе бросившись в объятия Консьянса, девушка закричала, и в ее тягостном крике слились и любовь, и жалость, и боль:
— О Консьянс, мой бедный Консьянс!..
И ее руки безвольно повисли, словно силы ее покинули, и если она устояла на ногах, то только потому, что ее отяжелевшая голова покоилась на плече друга.
Консьянс так хорошо понимал все происходившее в душе Мариетты, что даже не пытался ее утешить; он обнял девушку, прижал к себе покрепче и только прошептал любимое имя, и оно прозвучало двадцать раз, словно эхо, исходившее из любящего сердца, а в это время Бернар, словно понимавший, что его очередь еще не наступила, держался в двух шагах от хозяев, ожидая, когда их мучительная радость исчерпает свои порывы и свою тоску.
Смиренное животное чувствовало, что находится на одной из нижних ступеней лестницы живых существ, и ожидало, когда его найдет рука Консьянса, опустившись на то место, какое природа отвела собаке.
И все же радость взяла верх над страданием. Уже не столь тягостный вздох слетел с уст Мариетты; она подняла на юношу взгляд уже не такой страдальческий и исполненный если еще и не счастья, то благодарности, и еще раз произнесла:
— Консьянс, мой бедный Консьянс!..
В это время несчастные слепцы, зашевелившиеся при появлении девушки, потихоньку приблизились к Консьянсу и Мариетте и окружили их. Они касались девушки пальцами, словно хотели узнать ту добрую Мариетту, о которой юноша так часто им рассказывал, а теперь проникнувшую в их ад, подобно претерпевшему распятие Христу, несомненно, ради того, чтобы вывести их отсюда, по крайней мере одного из них. Касания этих рук — приветливых, но любопытных — напугали Мариетту, и она впала в некое душевное оцепенение.
Она крепче обняла Консьянса и, медленно отступая, повлекла его за собой.
— О друг мой, — прошептала девушка, — попроси же их не прикасаться ко мне… они меня пугают, ведь я не понимаю, зачем они это делают и чего хотят от меня!
— Ничего не бойся, дорогая Мариетта, — успокоил ее Консьянс, — все эти люди — мои друзья и, следовательно, все эти люди тебя любят… Увы, ты ведь не знаешь, что несчастные слепцы видят пальцами. Они касаются твоего платья, чтобы немного познакомиться с тобой; если бы они осмелились, они касались бы и твоего лица, чтобы представить себе, какая ты. Позволь им поступать так, Мариетта, ведь они не таят никаких недобрых умыслов.
— О наши бедные друзья! — сказала девушка. — Если дело обстоит таким образом, я прощаю их от всего сердца, но мне кажется, что делать этого не надо. Давай, Консьянс, наконец, присядем на скамью, а им скажи, чтобы они дали нам хоть немного поговорить. Если бы ты знал, сколько же мне надо тебе рассказать!..
И она усадила Консьянса на скамью и сама села рядом, сжимая его ладони в своих.
Оставим наедине влюбленных изливать чувства, что накопились за время столь долгой разлуки в их сердцах, потрясенных этой встречей, о которой они так мечтали.
Однако, зрячий, затерявшийся среди слепых, мог бы увидеть, как лицо девушки выражало все, что происходило в ее душе, где мукой сменялась радость, а слезами — восторг.
Время от времени она более страстно сжимала ладони Консьянса, и тогда вместе с любовью она проливала бальзам надежды в сердце юноши; едва различимые звуки ее голоса (а так она говорила только лишь со своим любимым) в эти минуты были проникновенно-сладостными, словно мелодия любовной песни.
Консьянс снял козырек, закрывавший его глаза, как будто это давало ему хоть какую-то возможность вновь увидеть любимую. Его невидящие, затянутые бельмом зрачки были воздеты к небу, а голова слегка запрокинулась назад, опираясь о стену, и это позволяло видеть все его грустное лицо, выражавшее мечтательную внимательность.
Слепые, держась поодаль, собрались вокруг влюбленной пары и слушали, словно могли расслышать то, что тихонько произносили Консьянс и Мариетта, и смотрели, словно могли видеть, на этого юношу и эту девушку, чьи руки сплелись, чьи головы склонились друг к другу, сердца же слились в одно, и на верного пса, улегшегося у их ног. Эти трое были похожи на символическую скульптурную группу, способную привлечь к себе милосердное око Всевышнего.