Идя навстречу друг другу, обе группы людей слились в одну.
Матерям стало невыносимо ждать вестей вдали от того места, где решалась судьба их семей. Что же касается папаши Каде, он двумя часами ранее, отдав под заклад недвижимость, округлил свою землю еще на три арпана и теперь ехал к метру Ниге, нотариусу, выплатить первую треть за свое приобретение, то есть восемьсот франков.
Урожай оказался хорошим, и папаша Каде с удовлетворением видел, ощущая тяжесть кошелька, спрятанного в глубокий карман сюртука каштанового цвета и перетянутого потуже бечевкой, чтобы монеты серебряным звоном не выдавали своего присутствия, — папаша Каде, повторим, с удовлетворением видел, что цены ежегодного урожая, если к ней прибавить две-три сотни франков, будет достаточно, чтобы за три года выплатить стоимость нового участка земли.
Мы не хотим сказать, что в дни бедствия, свалившегося на его семью, папаша Каде заботился только о своей земле, — такое утверждение нанесло бы тяжелый удар прямо в сердце старику; скажем иначе: точно так же как вино и лень на равных владели сердцем Фигаро, земля папаши Каде и его внук на равных владели сердцем старика.
Нет ничего удивительного в том, что он охотно ухватился за возможность съездить в Виллер-Котре и согласился раньше времени расстаться со своими любимыми деньгами, хотя до срока платежа оставалась еще неделя.
Вот так и получилось, что обе матери, папаша Каде и маленький Пьер все вместе отправились в Виллер-Котре.
В городок они добрались к одиннадцати; все население собралось около мэрии, то есть на Церковной улице и Замковой площади (мэрия соседствовала с церковью и выходила на Замковую площадь).
Там, образовав группки, столь же полные отчаяния, как кучки иудеев, плакавших на берегах Евфрата, собрались отцы, матери и сестры молодых людей, которым предстояло участвовать в жеребьевке, а также сами эти молодые люди, едва только вышедшие из детства и отличавшиеся слабостью телосложения, бледностью, а особенно ползущими по щекам слезами.
Некоторые из них искали утешения в вине, и шумная их беззаботность (причину ее нетрудно было разгадать) действовала на душу еще мучительнее, нежели печаль и слезы их остальных сверстников.
Группки эти не смешивались. Каждая состояла из жителей одной деревни, и каждая смотрела на другую с ненавистью, моля Бога о том, чтобы львиная доля этого чудовищного налога на кровь пришлась не на них, а на соседей.
Ждали окончания мессы, после которой можно было приступить к жеребьевке.
Из церкви вышло очень много людей, и все невеселые. Церковь оказалась настолько переполненной верующими, что коленопреклоненных людей можно было увидеть даже посреди улицы: дни бедствия — это дни благочестия.
Когда церковь опустела, барабанная дробь возвестила начало жеребьевки.
Звуки эти похоронным звоном, словно провозвестники горя, отозвались в глубине всех сердец. Вот уже три или четыре года матери проклинали этот барабан войны!
Мэр, опоясанный шарфом, вместе с двумя помощниками в сопровождении жандармского бригадира и четырех жандармов прошествовал мимо собравшихся.
Каждый приветствовал его самым почтительным образом. Те, кто имел честь быть с ним хоть немного знакомым, приветствуя, обращались к нему по имени, и ответом им служил покровительственный жест его руки.
Каждый хотел расположить к себе мэра. В своем горе все эти бедные сердца жаждали обрести опору где только можно, а господин мэр являл собою солидную опору, даже наравне с Провидением, даже вопреки случаю.
Вслед за мэром в зал для жеребьевки вошли все любопытные и стали за барьерами, подобными тем, что устанавливают перед дверьми театров.
Затем вызвали жителей деревни, название которой начиналось с буквы, ближайшей к букве «А».
Деревня называлась Бурсонн.
И тогда начался спектакль вдвойне мучительный — вдвойне, потому что радость одних причиняла страдание другим, а страдание этих доставляло радость тем.
И правда, одни радовались, вытянув счастливый номер, дававший им шанс остаться дома, но этот вынутый из урны номер означал, что для остальных шансы на удачу уменьшились.
Вот откуда проистекала радость одних и печаль других.
Наоборот, несчастливый номер погружал в печаль того, кто его вытащил, и радовал остальных, ведь он давал одним шансом больше тем молодым людям, кто еще не тянул жребия.
Вот откуда проистекала печаль одних и радость других.
Эта радость и эта печаль, поочередно вспыхивавшие сначала в зале для жеребьевки, сразу же распространялись за его пределы.
Рекрут вытаскивал свой номер, его произносил мэр и вписывал в ведомость секретарь; если номер оказывался счастливым, рекрут бросался прочь из зала, простирая ввысь руки, устремив к небу взгляд, потеряв голову от радости, и уже с крыльца кричал о счастье, выпавшем на долю его, а также его семьи, с триумфом поднимая как можно выше спасительный номер.
Если же, наоборот, удача изменяла рекруту, он появлялся на том же крыльце помрачневший, с повисшими руками, горестно покачивая головой и уже мало заботясь о том, что роковой номер, провозглашенный мэром, будет вписан в ведомость рукой секретаря: еще глубже его вписывало в сердце новобранца отчаяние.
Эта сцена точно воспроизводилась ежеминутно; однако, поскольку из ста восьмидесяти номеров, находившихся в урне, лишь тридцать или сорок были счастливыми, волны печали катились куда чаще, чем волны радости, и зал переполнялся страданиями.
И эти страдания были тем более глубоки, что каждая деревня уже видела, как некоторые из ее детей уходили на кампании 1812 и 1813 годов, причем никто из них не вернулся, разве лишь какой-нибудь несчастный калека, — вот почему матери в слезах прижимали к сердцу своих бедных сыновей, гладили их дорогие руки и шептали:
— О Боже мой, пули! О Боже мой, ядра! Боже, Боже! Неужели же с твоего согласия таким вот образом плоть этих бедных безвинных детей превращают в пушечное мясо?!
Вот так перед Арамоном прошли жеребьевку три деревни — уже упоминавшийся Бурсонн, Кореи и Данплё.
К двум из этих деревень Небо явно благоволило — то были Бурсонн и Данплё. Из тридцати молодых людей им пришлось отправить в армию всего шесть или восемь; через руки уроженцев этих деревень прошли почти все счастливые номера.
Кореи неизвестно почему потерпело сокрушительную неудачу.
Во всех жеребьевках прослеживались подобные действия рока, причину которых искать было бы бесполезно.
Вслед за Данплё вызвали Арамон.
После множества поцелуев и слез Консьянс оставил на улице обеих матерей, Мариетту и маленького Пьера, а сам направился к мэрии.
Бернар вознамерился пойти вслед за хозяином, но собакам категорически воспрещалось входить в здание мэрии, так что Бернара прогнали и он с невеселым видом сел у ног Мариетты.