Первая бутылка этого легкого вина уже перекочевала со стола к очагу камина, где только что к ней присоединилась вторая; помещенная на подобающем расстоянии от огня, она отогревалась (гурманы, для кого нет ничего святого, даже грамматики, употребляют этот глагол в возвратной форме, и мы следуем за ними). Хотя первая стояла прямо, легко было заметить по ее прозрачности и по тому, с какой легкостью она покачивалась при сотрясении, что она до последней капли потеряла оживлявшую ее благородную кровь и что л’Анжели (он теперь ласкал взглядом и рукой ее соседку) сохранил к ней лишь то смутное почтение, какое положено испытывать к мертвым. Впрочем, л’Анжели, уподобившись тому греческому философу, врагу излишнего, который выбросил в реку свою деревянную миску увидев, что ребенок пьет из ладошки, упразднил стакан как ненужного посредника, просто-напросто протягивая руку к горлышку бутылки и поднося его ко рту всякий раз, как он испытывал необходимость — а испытывал он эту необходимость часто — утолить жажду.
Л’Анжели, только что подаривший своей бутылке один из самых нежных поцелуев, издал вздох удовлетворения; в эту же минуту Людовик издал вздох, полный печали.
Л’Анжели застыл с бутылкой в одной руке и вилкой в другой.
— Решительно, — сказал он, — мне кажется, что быть королем не так уж весело, особенно когда царствуешь.
— Ах, милый л’Анжели, — ответил король, — я очень несчастен.
— Расскажи мне об этом, сын мой. Это тебя утешит, — сказал л’Анжели, ставя бутылку на пол и кладя себе на тарелку еще ломоть паштета. — Почему ты так несчастен?
— Все меня обкрадывают, все меня обманывают, все меня предают.
— Прекрасно! И ты только что это заметил.
— Нет, я только что в этом убедился.
— Полно, полно, сын мой, не будем впадать в отчаяние. Что касается меня, то, признаюсь тебе, я не склонен считать, что дела на этом свете идут плохо. Я хорошо позавтракал, хорошо пообедал, этот паштет был хорош, вино превосходно, земля вращается так мягко, что я этого не чувствую, а ощущаю во всем теле ласковую теплоту и приятное чувство удовольствия, и оно позволяет мне смотреть на жизнь сквозь розовую дымку.
— Л’Анжели, — очень серьезно сказал Людовик XIII, — перестань проповедовать ересь, сын мой, иначе я велю тебя высечь.
— Как, — отозвался л’Анжели, — разве смотреть на жизнь сквозь розовую дымку — это ересь?
— Нет, но ересь утверждать, что земля вращается.
— Ах, ей-Богу я вовсе не первый это говорю: господа Коперник и Галилей меня опередили.
— Да, но Библия говорит обратное; а ты, я думаю, согласишься, что Моисей знал об этом не меньше, чем все Коперники и все Галилеи на свете!
— Гм-гм! — произнес л’Анжели.
— Послушай, — настаивал король, если бы солнце было неподвижно, как удалось бы Иисусу Навину остановить его на три дня?
— А ты уверен, что Иисус Навин остановил солнце на три дня?
— Не он, а Господь.
— И ты веришь, что Господь взял на себя этот труд, чтобы дать своему избраннику время разбить наголову армию Адониседека и четырех царей ханаанских, объединившихся с ним, а потом замуровать их живыми в пещере? Клянусь честью, если бы я был Господом, то, вместо того чтобы останавливать солнце, я, наоборот, наслал бы ночь, чтобы дать этим беднягам возможность спастись.
— Л’Анжели, л’Анжели! — печально сказал король. — От тебя за целое льё разит гугенотом.
— Обрати внимание, Людовик, что от тебя разит гугенотом с более близкого расстояния, чем от меня, если предположить, что ты сын своего отца.
— Л’Анжели! — остановил его король.
— Ты прав, Людовик, — сказал л’Анжели, атакуя славок, не будем говорить о богословии; так ты говоришь, сын мой, что все тебя обманывают?
— Все, л’Анжели!
— За исключением, однако, твоей матери?
— Моя мать так же, как все.
— Ба! Но, надеюсь, кроме твоей жены?
— Моя жена больше других.
— О! Ну так за исключением твоего брата?
— А мой брат больше всех.
— Вот как! И я еще думал, что тебя обманывает только кардинал.
— Л’Анжели, я, наоборот, думаю, что только один кардинал меня не обманывал.
— Выходит, мир перевернулся?
Людовик печально покачал головой.
— А я слышал, будто ты был так рад избавиться от него, что осыпал щедротами всю свою семью.
— Увы!
— Что ты дал шестьдесят тысяч ливров своей матери; тридцать тысяч ливров королеве; сто пятьдесят тысяч ливров Месье.
— То есть я только обещал их, л’Анжели.
— Отлично, значит, они их еще не получили!
— Л’Анжели, — внезапно сказал король, — мне пришло в голову одно желание.
— Вот тебе на! Надеюсь, ты не хочешь сжечь меня как еретика или повесить как вора?
— Нет, теперь, когда у меня есть деньги…
— Так у тебя есть деньги?
— Да, дитя мое.
— Честное слово?
— Слово дворянина! И много.
— Так вот, послушай меня, — сказал л’Анжели, даря новый поцелуй своей бутылке, — используй их, чтобы закупить вино вроде этого, сын мой; год тысяча шестьсот двадцать девятый может оказаться неурожайным.
— Нет, мое желание не в этом; ты знаешь, что я пью только воду.
— Черт возьми! Поэтому ты так печален.
— Мне надо было бы сойти с ума, чтобы стать веселым.
— Я сумасшедший, однако мне совсем не весело. Послушай, закончим с этим: что у тебя за желание?
— Я хочу дать тебе состояние, л’Анжели.
— Состояние? Мне? А на что мне состояние? У меня есть еда и кров в Лувре. Когда мне нужны деньги, я выворачиваю твои карманы и забираю то, что нахожу Правда, нахожу я там всегда немного. Но этого мне хватает, и я не жалуюсь.
— Я хорошо знаю, что ты не жалуешься, и это меня еще больше огорчает.
— Так, значит, тебя все огорчает? Фи, что за скверный характер!
— Ты не жалуешься, ты, кому я никогда ничего не даю, а они, кому я даю без конца, беспрестанно жалуются.
— Ну и пусть жалуются, сын мой.
— Если я умру, л’Анжели!
— Прекрасно, еще одна веселая мысль пришла тебе в голову. Подожди, по крайней мере, карнавала, чтобы быть таким весельчаком, как сейчас.
— Если я умру, они прогонят тебя и не дадут ни единого мараведи.
— Ну что же, я уйду.
— А что с тобою будет?
— Я стану траппистом! Черт возьми, их аббатство возле Лувра — веселое место.
— Они все надеются, что я скоро умру. Что ты скажешь на это, л’Анжели?