Я вскрикнул и с ужасом оглянулся, думая, что этот несчастный упал не нарочно; но Али вывел меня из заблуждения: это был невольник, который решился пожертвовать собою за своего господина!
Али послал пажей спросить, до смерти ли убился цыган; он только переломил себе обе ноги, но был еще жив. Али назначил ему до смерти по два апара в день и продолжал путь свой, ни разу уже не вспомнив об изувеченном.
На втором дворе стояла коляска паши; Али не сел, а лег в ней. У ног его сидел маленький негр и поддерживал чубук паргилэ. Мне подвели прекрасного коня в богатой сбруе из золота и бархата. Паша назначил его мне взамен моих подарков.
Татары верхами составляли авангард; албанцы шли по обеим сторонам коляски; дели и турки замыкали шествие, и мы проехали таким образом через всю Янину. На половине пути от дворца до ворот была глубокая колея; один грек, который шел подле коляски, бросился в это углубление и завалил его своим телом, чтобы пашу не тряхнуло. Я думал, что он поскользнулся, и бросился было к нему на помощь, но два албанца удержали меня, и колесо прокатилось по его груди. Я был уверен, что его раздавило, но он вскочил, крича:
— Слава и долголетие нашему повелителю, великому Али!
И великий Али велел выдавать ему, как и его товарищу цыгану, по оку хлеба в день.
У ворот красовалась новая выставка голов. Одна из них была, как видно, недавно отрублена, и кровь медленно капала на плечо женщины, которая сидела у подножия столба. Эта несчастная была почти нагая и прикрывалась только своими длинными волосами; она сидела, положив лицо на колени, а руки на голову. У ног ее валялись два ребенка, по-видимому близнецы. Несмотря на шум нашего поезда, она даже не взглянула на нас, так глубока была ее горесть, так чужд был ей весь мир. Али посмотрел на нее с совершенным равнодушием, как будто на суку с щенятами.
Мы поехали сначала в Либаово: там жила Хаиница, с нетерпением ожидая дня мести. Мы остановились во дворе. Траура уже и следов не было; комнаты, которые были по смерти ее сына обтянуты черным, снова блистали великолепием, и Хаиница жила пышно, как в те дни, когда еще была счастливою матерью.
По случаю нашего прибытия был богатый пир; за обедом Хаиница с братом поделились: Али взял на свою долю мужчин, Хаинице достались женщины; потом мы отправились в Хендрию.
Хендрия расположена на вершине скалы, как орлиное гнездо; она выстроена на правом берегу Келидна, господствует над всею Дринополийскою долиною, и с высоких зубчатых стен ее виднелся весь Кардики, и его беленькие домики посреди темно-зеленых маслин казались стаею лебедей, которая, утомившись воздушным путешествием, спустилась на скалу. Далее простираются дефилеи антигонийские, Мурсина и вся земля Аргиренская.
Али остановился там, ожидая добычи, как хищная птица на маковке дерева; туда призвал он на свой кровавый суд злополучное племя, которое уже две тысячи пятьсот лет жило посреди скал Акрокеруанских. В самый день нашего прибытия герольды прошли через долину Дринополийскую и взобрались в Кардики; им поручено было объявить от имени паши всепрощение и приказать всем жителям мужеского пола, с десяти до восьмидесяти лет, явиться в Хендрию, где его светлость правителя Албании сам заверит их в безопасности лиц и имущества кардикиотов.
Между тем, несмотря на клятву Али, в которой он свидетельствовал всем, что есть святого, сердца несчастных жителей Кардики исполнились трепетным беспокойством. По щедрости обещаний они догадывались, что Али не хотел сдержать своего слова. Сам Али-Тебелени сомневался, чтобы они ему поверили. Он велел раскинуть на самой высокой башне намет, снести туда подушек и, сидя там, как орел на вершине скалы, устремил взоры на город, ждал с нетерпением и мял в руках свои жемчужные четки. Наконец он вскрикнул от радости, завидев голову колонны, которая выступала из ворот. Хотя он звал одних мужчин, однако же с ними были и женщины; им не хотелось расставаться с родными, потому что все, и мужчины, и женщины, предчувствовали какое-нибудь ужасное бедствие. Шагах в тысяче от города эти люди, которые две тысячи пятьсот лет никем побеждены не были, положили наземь свое оружие и вместе с тем отпустили своих жен и детей, как будто чувствуя, что уже не в состоянии защищать их. Хотя Али был далеко от них, однако же видел, или лучше угадывал их отчаяние; он не боялся уже, что они ускользнут из его рук, и с этой минуты лицо его приняло выражение спокойствия и ясности, которое придавало ему красоту, необыкновенную даже на Востоке. Наконец, мужья, отцы расстались с женами и детьми; потом мужчины, продолжая путь свой, перебрались через Келидн, разлившийся от дождей, оглянулись еще раз на Кардики, где умерли отцы их, где родились дети, и углубились в извилистый проход, ведущий в Хендрию. Солдаты погнали женщин и детей, как стадо овец, назад в осиротевший город и заперли за собою ворота, как двери тюрьмы.
Али жадно следовал взорами за этою длинною колонною, которая приближалась к нему, извиваясь по изгибам рытвины, и своими вышитыми золотом платьями блестела на солнце, как змея чешуями. Чем ближе подходила колонна, тем более лицо Али принимало выражение удивительной кротости. Старался ли он обмануть их, или радость при виде наступающей мести придавала лицу его такое обаятельное выражение? Этого не мог решить человек, который видел его в первый раз; но так оно было; и, не привыкнув еще к глубокому восточному притворству, я думал, что паша оставил убийственные намерения, с которыми отправился в путь. Наконец, видя, что голова колонны кардикиотов уже приближается к крепости, он пошел к ним навстречу до самых ворот; за ним следовали Омер, ревностный, безответный исполнитель всех его велений, и четыре тысячи солдат в блестящем вооружении. Старшие из кардикиотов выступили вперед и, кланяясь до земли, просили помилования себе, женам, детям, городу; называли Али-Тебелени своим повелителем, отцом и просили пощады именем его детей, жен, матери. Али как будто хотел дать мне полный урок в ужасной восточной фальши, по поводу которой Макиавелли говорил, что политике можно научиться только в Константинополе: слезы навернулись у него на глазах; он милостиво поднял просителей, называл их братьями, детьми, возлюбленными своей памяти; взоры его погружались в толпу, и он узнавал там прежних своих товарищей и в битвах и в забавах, подзывал их к себе, ласкал, пожимал им руки, расспрашивал, какие старики с тех пор умерли, у кого родились дети. Одним он обещал места, другим содержание, третьим пенсии, четвертым чины; нескольких молодых людей из знатных фамилий назначил в янинскую школу; потом отпустил их как бы нехотя, но снова подозвал, как будто не мог расстаться с ними и, наконец, в заключение этой странной, жестокой комедии, сказал, чтобы они шли в ближний караван-сарай, прибавив, что он сам вслед за ними туда будет и начнет исполнять свои обещания.
Кардикиоты, упокоенные неожиданными ласками паши и его милостивыми уверениями, пошли в караван-сарай, выстроенный на равнине недалеко от стен крепости. Али смотрел им вслед; по мере их удаления лицо его принимало выражение смертельной свирепости; потом, когда они, робкие, безоружные, вошли в караван-сарай, Алл вскрикнул от радости, захлопал в ладоши, велел подать паланкин, сел, и верные валахи понесли его с горы на равнину, а он в своем нетерпении понуждал их, как лошадей. Внизу приготовлен был род подвижного трона: высокий экипаж, в котором лежал матрас, покрытый бархатом и золотой парчою; он сел, и стражи, не зная, куда он ведет их, понеслись за ним в галоп. Подъехав к караван-сараю, Али остановился, поднялся на своих подушках, окинул взором всю внутренность, караван-сарая, где кардикиоты были заперты, как стадо, ожидающее мясника; потом, ударив по лошадям, он два раза обскакал вокруг всей стены, страшнее, неумолимее Ахиллеса перед Троей, и, уверившись, что ни один из них вырваться не может, вскочил на ноги, взвел курок своего карабина, закричал: «Бей!» и выстрелил наудачу в толпу, подавая сигнал убийства.