Часа за два до рассвета поднялся довольно свежий восточный ветер, очень благоприятный для нас.
По обыкновению, все матросы собраны были для поднятия якоря, пассажиры также один за другим вышли на палубу, чтобы посмотреть на маневр. Эти пассажиры были большею частью мелкие греческие и мальтийские торгаши.
Матросы исполнили приказание капитана с усердием, которое меня порадовало: по одному маневру можно видеть, каков экипаж, по одной команде, каков капитан. Последствия покажут, что я с первого взгляда хорошо обсудил того и другого. Ветер стал крепчать, марсели были распущены, и все приготовлено, чтобы поставить корабль носом к морю. Но когда судно подошло к самому якорю, сопротивление шпиля сделалось так сильно, что люди, вертевшие его, не только уже не могли подвигаться вперед, но и принуждены были держаться изо всей силы, чтобы не подаваться назад. Однако же четверо матросов присоединились по доброй воле к работавшим, дружным усилием вырвали якорь из дна и подняли поверх воды. Я думал, что его тотчас поставят на место и закрепят, но, видно, капитан торопился начать какую-нибудь другую работу, потому что он велел только задеть якорь кат-гаком. Я хотел было сказать ему, чтобы он прежде всего велел кончить эту работу, но, вспомнил, что я тут ничего не значу, остановился и только пожал плечами.
В эту минуту кто-то начал говорить со мною по-гречески; я обернулся и увидел молодого человека лет двадцати или двадцати двух; он был прекрасен, как древняя статуя, но глаза его блистали лихорадкою, и он кутался в плащ, хотя солнце, которое уже взошло, сильно пекло нас.
— Извините, — отвечал я по-итальянски, — я не знаю греческого языка. Не говорите ли вы по-французски, по-английски или по-итальянски?
— А, виноват, — отвечал он, — я по платью принял вас за земляка.
— Я не имею чести быть греком, — отвечал я с полуулыбкою. — Я англичанин, путешествую для своего удовольствия и ношу греческое платье, потому что оно покойнее и красивее нашей западной одежды. Я не понял, что вы мне говорили, но догадываюсь, что вы о чем-то меня спрашивали: я готов отвечать вам.
— Я точно вас спрашивал. Мы, дети Архипелага, спорадские альбатросы, привыкли с малолетства переезжать с одного острова на другой, поневоле знакомы с морем, и потому маневр, дурно сделанный, никогда не ускользнет от нас. Я заметил, что вы тоже недовольны капитаном, потому что вы пожали плечами; я и спрашивал вас, не моряк ли вы, хотел попросить вас объяснить мне, в чем именно состоит его ошибка.
— А вот в чем: так как корабль уже пошел, то якорь надобно бы поставить на место и закрепить, а капитан велел только зацепить его кат-гаком; или, если это почему-нибудь нужно, то он должен бы велеть по крайней мере вынуть вымбовки. Если по несчастию кат-гак обломится, то якорь упадет в море, шпиль начнет вертеться в противоположную сторону и вымбовки полетят нам в ноги.
Молодой человек хотел было говорить, но закашлял, и я увидел, что он харкает кровью.
— Но не можете ли вы, — сказал он потом, — заметить этого капитану от имени всех пассажиров?
— Теперь уже поздно, берегитесь, — вскричал я, схватив молодого грека и притянув его за бизань-мачту.
Я услышал глухой шум, как будто что-то тяжелое упало в море; в ту же минуту шпиль начал вертеться с быстротою часов, у которых лопнула большая пружина; вымбовки полетели во все стороны и сшибли с ног несколько матросов и самого шкипера. На судне воцарилось боязливое молчание; между тем шпиль перестал вертеться. Якорь, увлекаемый своею тяжестью, оборвал бимсы, которыми привязан был к канату, и упал на дно моря; но как судно было на ходу, то канат продолжал спускаться с ужасным шумом и наконец остановился, потому что был привязан в трюме к грот-мачте. Судно получило в ту же минуту столь сильный толчок, что все бывшие на палубе попадали: одни только мы, я с греком, остались на ногах, потому что, предвидев этот толчок, я охватил нового моего знакомца левою рукою, а правою уцепился за бизань-мачту. Но этого было еще мало; при таком ужасном потрясении канат оборвался, как нитка, повернув корму корабля к ветру так, что мы, как говорят наши моряки, шли прямо к черту кормою вперед. Сверх того, капитан, обезумев, давал приказания совершенно противоположные, а экипаж с точностью исполнял их. Реи надобно было обрасопить, а их тянули справа и слева, и они не трогались; корабль, как будто понимая, что его заставляют произвести маневр невозможный, печально стонал, обливаясь пеною моря, которое не расступалось перед ним. В эту минуту выбегает на палубу плотник и кричит, что порты разбиты волною и первая палуба задета. Корабль был близок к гибели; надобно было спасти его. Я бросился к корме, вырвал у шкипера рупор и закричал голосом, который заглушил весь шум, происходивший на палубе:
— Смирно!
Услышав это отрывистое, строгое, повелительное восклицание, экипаж в ту же минуту затих и остановился.
— Слушай! — продолжал я через минуту, когда увидел, что все готовы. — Плотники в каюту! Приделать подставные порты! Руль вправо весь! Реи с носа обрасопить! Грот-стаксель прикрепить внизу на ветер!
Я продолжал командовать, и каждое приказание было исполняемо скоро и с точностью, так что корабль мало-помалу стал поворачиваться, как будто морская богиня тянула его лентою, стал в настоящее положение и пошел носом вперед, оставив главный свой якорь в добычу тому, кто пожелает его вытащить. Впрочем, за исключением денежной потери, беда была невелика, потому что на судне находилось еще два якоря.
Однако же я не отдавал рупора и продолжал командовать, пока все паруса были как следует обрасоплены, канаты натянуты, палубы выметены. Потом я подошел к шкиперу, который во все это время стоял, не трогаясь с места, и с удивлением смотрел на меня.
— Извините, капитан, что я вмешался не в свое дело, — сказал я, — но, судя по тому, как вы распоряжались, мы думали, что вы подрядились поставить нас на пищу рыбам. Теперь мы идем хорошо, вот ваш рупор.
Шкипер не мог еще прийти в себя и взял рупор, не сказав ни слова, а я пошел к моему молодому греку, который уселся на пушке, потому что не мог долго стоять на ногах.
Мы были с ним одних лет, оба печальны, потому что он болен, а я в изгнании; притом я оказал экипажу услугу, которая расположила ко мне всех бывших на корабле; все это нас сблизило, и мы скоро подружились.
Этот молодой грек был сын богатого смирнского купца, который года три назад умер. Мать, видя, что он слаб, и, думая, что ему нужно рассеяние, отправила его в Константинополь управлять конторою, которую муж ее завел там в последние годы своей жизни. Но молодой человек пробыл там только два месяца и, чувствуя себя все хуже, решился возвратиться к родным. Что касается до его болезни, которую он называл на французском наречии il sottile malo, то я тотчас увидел, что это легочная чахотка, достигшая уже второго периода. Мы проговорили с ним с четверть часа, и я уже знал все подробности его жизни. Я со своей стороны рассказал ему то, что мне уже не нужно было скрывать, потому что я был вне опасности, то есть ссору мою с Борком, нашу дуэль и смерть его, которая заставила меня покинуть службу. Грек тотчас с милою доверчивостью юности предложил мне прожить несколько времени у них в доме, уверяя, что после услуги, которую я оказал ему, меня примут там как родного. Я принял это предложение с таким же простодушием, с каким оно было сделано, и тогда только мы наконец вздумали спросить друг у друга, как кого зовут. Его имя было Эммануиль Апостоли.