— Однако же я бы не хотел теперь быть в его коже, — пробормотал третий.
— Смирно! — вскричал голос, которому все привыкли повиноваться. — По местам! Руль направо! Мизань на восток! Разве вы не видите, что корабль пятится?
Приказание тотчас было исполнено, и корабль, перестав подаваться назад, остановился на несколько минут неподвижно, потом пошел вперед.
В это время закричали:
— Лодка слева!
— Спросить, что ей надо! — сказал лейтенант, которого ничто не могло заставить отступить от принятого порядка.
— Эй, на лодке!.. Что тебе надо? — закричал матрос.
И, выслушав ответ, матрос продолжал, обращаясь к лейтенанту:
— Это Боб-Дельфин, ваше благородие: погулял на земле, теперь просится на корабль.
— Кинуть этому негодяю веревку и свести его в тюремную яму, — сказал лейтенант, даже не посмотрев в ту сторону.
Приказание было в точности исполнено, и через минуту над обшивкою борта явилась голова Боба, который, оправдывая свое прозвище, данное товарищами, пыхтел изо всей мочи.
— Ну-ну, лезь, что ли, старый кит! — сказал я, подходя к нему. — Лучше поздно, чем никогда; просидишь с неделю в тюрьме на хлебе и на воде, и дело с концом.
— Ничто, ваше благородие, поделом; и если только это, так еще куда ни шло. Но мне бы хотелось прежде поговорить с лейтенантом.
— Сведите его к лейтенанту, — сказал я двум матросам, которые уже схватили своего товарища.
Борк с рупором в руках прохаживался по шканцам и продолжал распоряжаться работами, когда виновный подошел к нему.
Лейтенант остановился и посмотрел на него строгими глазами, которые, как матросы знали, выражали волю непреклонную.
— Что тебе надобно? — спросил он.
— Ваше благородие, я знаю, что я виноват, и за себя не прошу, — сказал Боб, повертывая в руках свой синий колпак.
— Умно! — отвечал Борк с улыбкою, которая показывала совсем не веселость.
— Зато уж, ваше благородие, я бы, может, и никогда бы не вернулся, да вспомнил, что здесь другой за меня расплачивается. Тут я смекнул: нет, мол, брат Боб, этак не годится; ты будешь мерзавец, если не вернешься на корабль. Я и воротился, ваше благородие.
— Ну?
— Ну, ваше благородие, теперь я здесь; есть кому работать, есть кого и бить, другого вам вместо меня не нужно, отпустите Девида к хозяйке, к малым детушкам; они вон там стоят на берегу да плачут, сердечные… Извольте посмотреть сами, ваше благородие.
И он указал на несколько человек, которые стояли на самом берегу.
— Кто позволил этому негодяю подойти ко мне? — спросил Борк.
— Я, лейтенант, — отвечал я.
— На сутки под арест, сэр, чтобы вы впредь не в свое дело не вмешивались.
Я поклонился и сделал шаг назад.
— Нехорошо, ваше благородие, — сказал Боб твердым голосом, — нехорошо изволите делать, и если с Девидом что-нибудь случится, грех будет на вашей душе.
— В тюрьму этого мерзавца, в кандалы! — закричал лейтенант.
Боба увели. Я пошел по одному трапу, он по другому. Однако в кубрике мы встретились.
— Вы за меня наказаны, извините, ваше благородие; я вам за это заслужу в другой раз.
— Э, это ничего, любезный друг! Только ты потерпи, побереги свою кожу.
— Я-то готов терпеть, ваше благородие, да мне жаль бедняка Девида.
Матросы повели Боба в тюрьму, а я пошел в свою каюту.
На следующее утро матрос, который мне прислуживал, затворив осторожно дверь, подошел ко мне с таинственным видом.
— Ваше благородие, позвольте мне сказать вам словечка два от Боба.
— Говори.
— Вот, изволите видеть, ваше благородие, Боб говорит, что его и других беглецов, конечно, нельзя не наказать: да, дескать, за что же наказывают Девида, который не виноват ни душою, ни телом.
— Он правду говорит.
— Когда так, ваше благородие, то не потрудитесь ли, дескать, вы сказать словечка два капитану? Он у нас отец-командир и без толку наказывать не охотник.
— Я сегодня же поговорю с ним; ты можешь сказать это Бобу.
— Покорнейше благодарим, ваше благородие.
Тогда было семь часов утра. В одиннадцать арест мой кончился и я пошел к капитану. Говоря как будто от себя, я сказал ему, что несправедливо держать бедного цирюльника вместе с другими в тюрьме, когда он ни в чем не виноват. Капитан тотчас приказал его выпустить. Я хотел было идти, но он пригласил меня на чай. Добрый Стенбау знал, что я был безвинно наказан, и хотел дать мне почувствовать, что он не может отменить распоряжения лейтенанта потому, что это было бы нарушением дисциплины, но не одобряет его. После чаю я пошел на палубу. Люди наши собрались в кружок около какого-то человека, которого я не знал: это был Девид.
Несчастный стоял, держась за веревку; другая рука его висела вдоль тела; взоры его были устремлены на землю, которая уже виднелась на горизонте, как легкий туман, и крупные, безмолвные слезы катились по щекам его.
Таково могущество глубокой, искренней гордости, что все эти морские волки, которые свыклись с опасностями, пригляделись к крови и смерти, и из которых во время кораблекрушения или битвы, может быть, ни один бы не оглянулся, услышав смертный крик своего лучшего товарища, стояли теперь с печальными лицами вокруг этого бедняка, между тем как он плакал о родине и своем семействе. Девид не видал ничего, кроме земли, которая постепенно исчезала, и по мере того как она делалась менее явственною, на лице его изображалась невыразимая горесть; наконец, когда земля совсем уже скрылась, он отер глаза, как будто думая, что слезы мешают ему видеть; потом, протянув руки к этой исчезнувшей земле, зарыдал, опрокинулся назад и лишился чувств.
— Что там такое? — спросил лейтенант Борк, проходя мимо.
Матросы почтительно отстранились, и он увидел Девида, который лежал пластом.
— Что он, умер, что ли? — спросил Борк, немножко хладнокровнее того, как если бы дело шло о Барбосе, поваровой собаке.
— Никак нет, ваше благородие, — сказал один матрос, — его только обморок сшиб.
— Вылейте ему ведро воды на голову, он и очнется.
К счастью, в это время пришел лекарь и отменил решение лейтенанта; а один матрос, строгий исполнитель его приказаний, уже нес было ведро воды.
Доктор велел перенести Девида на койку, и так как тот все еще не приходил в себя, то он пустил ему кровь.
В это время фрегат шел с попутным ветром; мы уже оставили все острова и вступили на всех парусах в Атлантический океан; так что, когда на третий день Девид, выздоровев физически, вышел на палубу, видно было уже только небо да море.