— Ужин послушнику из залы размышлений отнесли?
— Но, отец мой, — отвечал тот, к кому он обратился, — ваше преподобие не давали таких указаний.
— Действительно. А в коридоре кто-нибудь есть?
— Как всегда, сторож.
— Подайте мне фонарь и сопроводите меня туда. Служители повиновались. При виде хорошо задвинутых засовов, нетронутого замка и неповрежденной двери Мордон улыбнулся, а де ла Сант довольно потер руки.
— Мы ошиблись, — заключил этот последний. — Induxit nos diabolus in errorem
[30]
.
— Когда убегаешь, — откликнулся менее склонный к самоуспокоенности Мордон, — то чаще не через дверь.
— Но в зале размышлений нет окна, — продолжал настаивать отец де ла Сант.
— Fingit diabolus fenestras ad libitum
[31]
, — возразил Мордон.
— Баньер, где вы? — позвал послушника отец де ла Сант. — Баньер! Баньер!
И каждый раз, произнося имя молодого человека, он повышал голос.
Но Баньер не мог отозваться.
Оба иезуита переглянулись, как бы желая сказать: «Ох, неужели действительно Ирод и Баньер — одно лицо?»
Требовалось покончить с неопределенностью. По приказу отца Мордона дверь отперли.
И тут удручающее зрелище выбитого окна и разорванной драпировки, измятых и отодранных изречений поразило взоры обоих почтенных отцов-иезуитов.
— Так это его мы видели в роли Ирода! — едва переводя дух от негодования, заключил отец Мордон. — Я заподозрил это не только услышав, как он читает стихи, но особенно заметив, что он суфлирует остальным. Несчастный признался, отдавая мне книжонку, что знает всю пьесу наизусть.
— Меа culpa! Mea culpa! — бил себя в грудь отец де ла Сант.
— Вот еще один забавник, пожелавший от нас улизнуть, как уже улизнул этот проклятый Аруэ, — подытожил отец Мордон.
— Ну, что до этого, — попытался успокоить его преподобный де ла Сайт, — здесь нечего опасаться. У нашего забавника… и действительно, он забавен… у забавника один выход — возвратиться в нору. Кроликом или лисом, но вернуться. Ну ничего! Чтобы отучить его от подобного, уберем-ка мы веревку. У него будет довольно глупый вид, ведь он, без сомнения, рассчитывает вернуться тем же путем, каким ушел. Обрежьте эти болтающиеся лоскутья, и вы принудите беглеца постучаться в дверь — с опущенной головой и с раскаянием на физиономии.
— Убрать его веревку? — живо воскликнул Морд он. — Да вы с ума сошли! Я бы не только не убирал ее, но опустил бы ему шелковую лестницу, притом с перилами, если бы такую можно было найти. Только вот вернется ли он?
— А что же ему прикажете делать? — воскликнул отец де ла Сант, по-настоящему испугавшись при одном предположении, впервые забрезжившем в мозгу: Баньер вырвался на свободу навсегда.
— Не знаю, что ему делать, — ответил отец Мордон. — Знаю только одно: ему бы давно пора вернуться.
— Может, он видит свет в окне, — предположил отец де ла Сант, — и это его отпугивает?
— Да, это возможно, и все же… Впрочем, пустяки, погасите фонарь. Фонарь задули, и все провели около четверти часа в темноте, причем отец Мордон ни полсловом не отозвался на нетерпеливые поползновения своего собрата вновь завязать беседу.
По истечении четверти часа настоятель решил:
— Все. Сейчас он уже не вернется. И нам еще повезет, если то время, что мы потратили на ожидание, он использовал, чтобы переодеться, сменив мирское платье на монастырское. Не сходить ли вам в театр, де ла Сант?
— Мне? — произнес святой отец. — Думаю, это будет затруднительно.
— Почему?
— Меня могут узнать и предупредить его.
— Вы правы. Пошлите двух служителей. Только пусть не теряют ни минуты! Оба отца-иезуита вышли из залы размышлений и обнаружили служителей в конце коридора.
— Быстро отправляйтесь в театр, — приказал им отец Мордон, — узнайте, выходил ли из актерского фойе послушник или он остался там. Если он вышел, возвращайтесь. Если он там — затаитесь у актерского выхода, а затем, когда он будет проходить мимо, хватайте и ведите сюда! Свяжите его, если необходимо, но доставьте.
Отец Мордон произнес все это с впечатляющей краткостью, словно судья, объявляющий свой приговор, который должен быть немедленно и точно исполнен.
Получив приказание, служители бросились бежать со всех ног и вскоре достигли театра.
Они появились к тому времени, когда гасили последние огни, и, узнав у привратника, что никто не видел, как выходил вбежавший сюда послушник, устремились в коридор, по которому обычно выходили актеры; затаившись в темноте, они стали подстерегать добычу.
XVI. ДУША, СПАСЕННАЯ В ОБМЕН НА ДУШУ ЗАБЛУДШУЮ
Однако, наверное, так было предначертано свыше, в книге малых причин и великих следствий, чтобы в тот день происходило не меньше комических или трагичных происшествий, чем в нем содержалось часов.
Когда шел спектакль, во время последнего акта, в ту самую минуту, когда опустился занавес и все сгрудились вокруг дебютанта с поздравлениями, в еще безлюдный проход для актеров вошел бледный, мрачный, всклокоченный человек, медленно поднялся по крутым ступеням лестницы и, не глядя ни по сторонам, ни вперед, ни назад, повинуясь только заученной привычке, благодаря которой само наше естество, почти не прислушиваясь к душе или рассудку, выполняет то, что мы делали обычно, дошел до коридора, ведущего к актерским уборным.
Это был Шанмеле, обессиленный, разбитый, подавленный бессмысленным блужданием по самым темным и самым безлюдным улочкам Авиньона, Шанмеле, который, поднявшись и спустившись за вечер по добрым двум тысячам ступеней, истощив все грезы наяву, все страхи и все молитвы, а главное, все силы, решил, наконец, возвратиться, прежде всего чтобы узнать, что же все-таки без него произошло, а также чтобы испросить у своих сотоварищей прощения за то зло, какое он им причинил, оставив их без выручки, и, наконец, получив их прощение, уснуть, а при пробуждении обрести вместе со свежестью мыслей и наставление, внушенное Господом.
По правде сказать, издалека, со стороны сцены, до Шанмеле доносился какой-то шум, похожий на крики «браво», но долетев до него, все теряло свою определенность и на таком расстоянии могло бы сойти как за эхо стенаний и жалоб, так и за овацию.
И Шанмеле продолжал путь к своей гримерной.
Итак, именно с теми чувствами, что мы описали, он вступил в эту гримерную, вместилище собственной неправедности, будучи более чем когда-либо предрасположен к раскаянию.
Но едва он переступил порог, как ему в глаза бросилось сложенное на стуле аккуратной стопкой иезуитское одеяние; на стопке лежала треугольная иезуитская шляпа, с набожным тщанием вычищенная театральной прислугой.