— Ни в коей степени, однако, если вы знакомы с кем-либо, кто имел дела с этим человеком, предупредите эту особу, что в день, когда он встретится с теми, на кого зол, он натворит бед.
Олимпия вздрогнула.
— Хорошо, — сказала она. — Благодарю вас, сударь. И она направилась к выходу.
— Вы забыли ваш королевский приказ, сударыня, — окликнул ее начальник. Олимпия подняла оброненный документ и покинула Шарантон страшно удрученная.
— О Боже мой! — шептала она. — Значит, это на роду написано, чтобы все оборачивалось против него! Столько трудов потрачено, столько забот, чтобы вызволить несчастного, столько покровителей побеспокоились об этом бедном безумце, и вот его роковая звезда расстраивает все мои планы! Определенно, он был рожден, чтобы страдать и причинять страдания! Ох, бедный Баньер! А я даже не доказала ему, что не была бессердечной женщиной, — мне и этого утешения не дано. Не дано даже счастья сказать ему:
«Вы свободны благодаря мне!» Свободен! Он освободился сам, это еще лучше, он может радоваться, что никому не обязан, не обременен долгом благодарности! Свободен! Эти бешеные глаза, эта ярость, закованная в цепи, теперь на воле! Все ожесточение, накопившееся в нем за время плена, хлынет наружу, преграждая мне путь, угрожая! Боже мой, кто знает, что он со мной сделает, если мы встретимся!
При мысли, что Баньер может желать ей зла, Олимпия содрогнулась.
«Должна ли я, — думала она, — решиться следить за каждой каретой, всматриваться в каждый переулок, под каждым плащом подозревать врага, в каждом встречном — убийцу?
Следует ли мне обратиться с жалобой к начальнику полиции, в случае если под угрозой окажется жизнь господина де Майи?»
Что касается своей собственной жизни, то Олимпия великодушно приготовилась принести ее в жертву.
Более того, с героической легкостью, свойственной тем из женщин, что ищут неистовых страстей, она уже рисовала себе прекрасную сцену ужаса, который она испытает, когда впавший в ослепление Баньер бросится на нее с ножом в руках.
Домой она вернулась, охваченная этой лихорадкой страха и тревоги.
Но у нее хватило мужества, чтобы ответить улыбкой на расспросы г-на де Майи, обеспокоенного ее бледностью и нервной дрожью.
Графу, который был осведомлен о визите г-на де Пекиньи, было приятнее объяснять смятение своей возлюбленной посещением герцога, нежели доискиваться истинных причин ее состояния.
К тому же он был не прочь получить лишний повод жаловаться на Пекиньи.
Его ответом на тревожную озабоченность Олимпии стало недовольство.
«Хорошо! — подумал он. — Теперь я предупрежден, и в первый же раз, когда она выйдет из дому, пошлю вслед за ней своих людей».
Увы! Подобно всем беспокойным и ревнивым любовникам, Майи меньше, чем кто бы то ни было, мог похвастаться прозорливостью: поглощенный выслеживанием воображаемого врага, он не понимал, в чем заключается истинная опасность.
Олимпия же с той минуты более не спала: все ее помыслы, горячие и исполненные любопытства, снова и снова обращались к этому человеку, единственному, кто когда-либо был ею любим, к тому самому Баньеру, о ком она вот уже несколько месяцев боялась даже вспоминать, считая, что он изменил ей с Каталонкой или вообще пресытился любовью, сник или опустился.
Но оказалось, что все было совсем не так.
Оказалось, что он сошел с ума от любви.
«Сошел с ума от любви! — повторяла Олимпия. — О нет! Нельзя сойти с ума от любви к Каталонке!»
И Олимпия по сто раз в день воскрешала в памяти пугающую мужественную красоту этого юноши, тот его хищный прыжок в миг, когда он узнал ее голос, и крик, что вырвался у него в этом прыжке, а еще глаза, полные муки и вместе с тем нежности, и наконец, его смертельное падение на каменные плиты, когда он рухнул, словно громом пораженный.
Потом она услышала голос, что нашептывал ей в уши и в самое сердце: «Лишь ради тебя, Олимпия, он совершил все это; лишь ради тебя этот несчастный, со дня своего ареста не находивший средства сделать хоть что-нибудь для освобождения из своего узилища, отыскал возможность для бегства тотчас, стоило ему увидеть тебя!»
И она отвечала этому голосу:
«Если Баньер сошел с ума от любви, это из-за меня; если это из-за меня он сошел с ума, возможно, он меня убьет! Что ж, пусть! Убив, он избавил бы меня от этой ужасной муки — быть любимой теми, кого я не люблю».
С этой минуты Олимпия гордо, почти весело ждала, готовясь со смирением принять тот исход, какой Господу угодно было пока что таить во мраке.
Бог располагает.
LXXVIII. ВСЕ ИДЕТ СКВЕРНО, ПРИХОДИТЕ
Пока происходили все те события, о которых мы только что рассказали, г-н де Пекиньи не терял даром время, да и герцог де Ришелье использовал его так хорошо, как только возможно для человека, который в полной мере понимает цену времени.
И вот г-н де Ришелье позаботился пригласить графиню на парад, который проводил сам король, причем усадил ее, нимало не смущаясь тем, что смотром командовал Майи, таким образом, чтобы ни одно ее движение не ускользнуло от глаз юного государя.
Бедняжка графиня! Она была так хороша прежде всего своей красотой, но к тому же и прелестью своей любви и воодушевления, она кричала «Да здравствует король!» таким взволнованным, звенящим голосом, что Людовик XV не раз останавливался и оглядывался, чтобы посмотреть на нее и улыбнуться ей.
К себе она вернулась опьяненная счастьем, сияющая надеждой.
В ее глазах король больше не был человеком, король был для нее божеством.
Ришелье, с величайшим вниманием наблюдавший за всеми изменениями в расположении духа его величества и осторожно дававший г-же де Майи необходимые наставления, был более чем удовлетворен тем, сколь удачно он распорядился этим днем.
Так что он отдыхал, раскинувшись на софе, завернувшись в домашний халат из индийского шелка, прикидывая в уме все выгоды, на пальцах подсчитывая все должности, которые воспоследуют для него в награду за эти хлопоты, когда Раффе, это существо двоякой природы, его секретарь и одновременно камердинер, вмещающий в себе одном больше ума, чем все камердинеры и секретари на свете, принес ему надушенное послание, написанное незнакомым почерком.
Кончиками пальцев герцог распечатал конверт, щелкнул по нему ногтем, и оттуда выпала коротенькая записка:
«Все идет скверно, приходите».
Он повертел письмо: подписи не было.
Ришелье был не против загадок, но предпочел бы, чтобы они не представали перед ним в виде бессловесной шарады или логогрифа, не поддающегося расшифровке.
Он помял листок в руке, покусал губы, затем еще раз прочел: