Я звоню Мел и Кертису в Канны, говорю им, что скоро я соберусь с силами, мне просто нужно немного времени, чтобы зализать раны и отплатить некоторым мошенникам, которые злобно меня наебали.
— Я потом с вами свяжусь. А пока что хватайтесь за любую возможность и используйте все, что подвернется. Только хорошенько читайте контракт, прежде чем подписать, — предупреждаю я их.
На Бульваре я покупаю цветы для Никки и думаю, что надо бы нам сегодня сходить с ней в Стокбриджский ресторан поужинать, потому что все это время она классно держалась, а потом мы сбежим в Лондон. Когда я прихожу, ее нет дома, наверно, в магазин пошла, прикупить что-нибудь на ужин. Однозначно, насрать на полицию и таможенников, я хочу выйти — развеяться, показать им всем, что я не сломлен. Это просто временное отступление.
На кофейном столике я вижу записку:
Саймон,
Я уехала к Марку с Дианой. Ты нас не найдешь, это я гарантирую. Мы обещаем тебе оттянуться по полной с этими деньгами.
С любовью Никки.
P.S.: Когда-то я говорила, что ты — лучший любовник из всех, кто у меня был, так вот, это было преувеличение. Хотя ты не так уж и плох, если стараешься. Мы все разыгрываем оргазм.
P.P.S.: Как ты сам говорил о британцах, нам очень нравится наблюдать, как ебут других.
Я читаю записку дважды. Пристально смотрю на свое отражение в зеркале на стене. Потом, со всей дури, бьюсь головой в отражение дурака, которое я там вижу. Стекло разбивается и выпадает из рамы, рушится на пол. Я смотрю вниз на осколки и вижу, как на них брызжет кровь, словно брызги дождя.
— Есть ли на свете придурок глупее тебя? — спрашиваю я у окровавленного лица, отражающегося в осколках. — Теперь семь лет счастья не будет, — смеюсь.
Я сажусь на диван и опять беру в руки записку. Рука заметно дрожит. Я сминаю листок и бросаю его через всю комнату. Есть ли на свете придурок глупее тебя? А потом у меня перед мысленным взором всплывает лицо.
— Франсуа в реанимации, — говорю я вслух, подражая коварному голливудского римскому сенатору из «Спартака», — надо его навестить.
Я заматываю голову бинтом, повязываю поверх старую линялую бандану и отправляюсь в больницу. Проходя мимо больничного канцелярского магазина, я подумываю об открытке, типа, скорейшего выздоровления, и все такое, но вместо этого покупаю толстый черный маркер.
Иду по длинному и пустынному больничному коридору и думаю обо всех тех страданиях и муках, которые люди терпели в этом доме боли. На душе тяжело, кажется, от самих стен веет холодом. Взамен этого старого здания построили новое, в Малой Франции, а это крыло закрывают. Здесь даже лампы какие-то тусклые, и когда я поднимаюсь по лестнице, ступеньки громко скрипят у меня под ногами, и я вдруг понимаю, что мне страшно. Я боюсь, что он вышел из комы, пришел в сознание.
Захожу в палату реанимации — на душе сразу же отлегло. В палате лежат шесть человек, пятеро стариков, которые кажутся совершенно обдолбанными, и Франко — в коме. Весь такой неподвижный, кожа — как воск, как будто он уже умер. На нем нет респиратора, значит, он дышит сам, но это как-то незаметно. К нему подсоединены три трубки. Две вроде как входящие, для физраствора и крови, и одна, чтобы отводить мочу. Я — его единственный посетитель. Сажусь рядом с ним.
— Pauvre, pauvre Francoise, — говорю я неподвижной фигуре, убранной в бинты и гипс. Где-то там. внутри всего этого — Бегби.
Он, блядь, безнадежен. Я смотрю его карту.
— Все довольно хреново, Френк. Сестра сказала: «Он очень плох, ему, чтобы выкарабкаться, нужна небывалая воля к жизни». А я ей ответил: «Френк — настоящий боец».
Я смотрю на этот прозрачный мешочек, из которого плазма течет по трубке прямо Бегби в вену. Как же я раньше-то не догадался. Надо было нассать в бутылку из-под молока и подсоединить ее к этой трубке. Вместо этого я беру маркер и пишу у него на гипсе в стиле граффити, продолжая говорить:
— Он опять меня сделал, Френк. Я снова все проебал, забыл важный урок: никогда не возвращайся. Двигайся только вперед. Надо двигаться только вперед, или закончишь как… ну, вот как ты, Френк. Знаешь, как я безумно рад, что ты теперь вот такой, Франко. Всегда приятно осознавать, что есть кто-то, какой-нить печальный уебок, которому хуже, чем тебе, — улыбаюсь я, любуясь плодами своего труда:
ПИДОР ГНОЙНЫЙ
— Помнишь, как мы с тобой познакомились, Френк, когда ты впервые со мной заговорил? Я помню. Я тихо-мирно играл в футбол на Линке с Томми и еще там с ребятами из микрорайона. Потом заявились вы. Ну, ты там был, Рент и Урод. Мы тогда еще в младших классах учились. Это было на выходных после того, как «Ювентус» побил «Хибсов» 4:2 на Истер-роуд. Альтафани сделал хеттрик
[21]
на чужом поле. Ты подошел ко мне и спросил, уж не итальяшка ли я. Я ответил, что я шотландец. И тут Томми, честно пытаясь помочь, говорит: «У него только мама итальянка, да, Саймон?»
Ты схватил меня за волосы и намотал их на руку, сказал что-то типа «по шотландским правилам, блядь» и «вот что мы делаем с маленькими ублюдками-макаронниками», потащил меня за собой по улице, крича мне в лицо «обосрались на войне», и все в таком духе. Я пытался вопить, что я за «Хибсов», я за них всегда болею, как я с ума сходил, когда Стэнтон вывел нас вперед 2:1. Но все было бесполезно, мне пришлось терпеть твои тупые, хулиганские выходки до тех пор, пока тебе не стало скучно и ты не выбрал себе другую жертву. А ты помнишь, кто тебя тогда подзуживал, поощрял тебя быть таким нехорошим ублюдком, и жестокость сверкала в его глазах? Ага, улыбочка мудака Рентона была шириной с док Виктории.
Но Франко просто лежит, его кривой рот крепко сжат.
— Все так хорошо начиналось, Френк. С тобой когда-нибудь было такое, Франко? Вот ты чувствуешь, что ты играешь свою игру, что ты рулишь, а потом какие-то пидоры наебывают тебя по полной программе? Потому что, Франко, должны же быть хоть какие-то правила, нах. Даже ты бы так не поступил со своими. И я бы так не поступил. Потому что своих не кидают. Если ты занимаешься настоящим делом, то есть реальным бизнесом, тут без доверия не обойтись. Да, я тоже играю в игры, Франк; тебе этого никогда не понять, но я больше воин, чем ты. Я верю в классовую войну. Я верю в битву полов. Я верю в свой клан. Я верю в праведный, справедливый и интеллигентный рабочий класс против серой, безмозглой, бездушной буржуазии. Я верю в панк-рок. В «Northen Soul». В эйсид хаус. В молодежь. В рок-н-ролл. И еще я верю, что порядочность выше коммерции. В рэп и хип-хоп. Это и есть мой манифест, Франко. А ты вот никак не соответствуешь положениям этого манифеста. Да, твои преступные инстинкты достойны всяческого
восхищения, но меня как-то не трогает психически неуравновешенный криминалитет. Их тупые банальности обижают мой тонкий вкус. А вот Рентой… я думал, что Рентой разделяет мое мировоззрение, мою панковскую точку зрения. Но что он такое? Растяпа Мерфи, пусть даже и башковитый растяпа, но при полном отсутствии моральных устоев.