Совершенно очевидно также, что автор «Одиссеи» одержим всем тем, что свойственно обычно молодым женщинам, заставляющим своих мужей держаться от этих увлечений подальше. Об этом свидетельствуют многочисленные и весьма живые описания внутреннего убранства жилища и придворной жизни у Нестора, Менелая и Алкиноя – автору очень важны детали того, как принимают гостей, как помогают им совершить омовение, как эти люди одеты, чем их угощают и даже как во дворцах стирают белье; буквально во всем чувствуется симпатия автора женскому эго – от великолепного появления на сцене Елены Прекрасной до трогательной печали Калипсо, а также – в повышенном интересе к одежде и украшениям и в любовном их описании, в необычайно сочувственном отношении к старухам и в несоизмеримо большем интересе – при описании царства мертвых – к призракам-женщинам, чем к призракам-мужчинам…
Батлер, которому до упомянутого ранее Килверта было далеко, решил, что женщина-автор скрывается за образом самой лучшей (с моральной точки зрения) из островитянок, подстерегавших путников на их опасном пути: Навзикеи
[433]
. Если уж такой автор и должен скрываться за кем-то из своих персонажей, то я бы лично решительно голосовал за Пенелопу или уж по крайней мере за ту теорию, согласно которой Шехерезада была отнюдь не первой женщиной, понимавшей, что дать мужчине возможность услышать все, что он о себе воображает, – один из наилучших способов быстренько его очаровать и прибрать к рукам. Да разве после столь сладких песен кому-то будет нужна холодная горькая реальность?
В данном случае, как и во многих других и по многим очевидным физическим и социальным причинам, весьма вероятным представляется следующее: если мужчина, вечный охотник и добытчик, приносил домой некое «сырье», то обрабатывала это сырье, а также «готовила» его и хранила всегда именно женщина. Мужчину всегда больше интересовало, как что-то добыть, а женщину – как наилучшим образом обработать добытое. Известно, что именно женщины у примитивных народов чаще всего были основными «носителями» (то есть хранителями) фольклорных произведений. Мужчине необходимо было хорошо разбираться в проблемах реальной жизни, какими бы суевериями он ни страдал; а женщине нужно было хорошо знать внутренний мир во всех смыслах этого слова: мир, порожденный воображением, мир сказочно-мифологических образов, а не примеры из жизни конкретных людей, почерпнутые в реальной действительности и непосредственно ей знакомые. На мой взгляд, ткачество и вышивание лежат в основе всякого повествования, как и в основе всякого украшательства, а также – оформительского искусства. Греки это хорошо понимали. Даже слово, которым они обозначают рассказываемый вслух эпос, rhapsody, означает просто «сшитая песнь»
[434]
. Сплетание реального с вымышленным – суть всего искусства; и, по-моему, не случайно, что (подобно Кирке и некоторым другим женщинам в этой великой книге) Пенелопа так увлекается ткачеством – желая скоротать дни своего долгого ожидания и как-то оправдать собственную верность.
Чем больше содержащихся в самом романе свидетельств этого, тем более убедительными они кажутся. Кто «крадет» у главного героя самую первую главу великой эпопеи? Кто вызывает самую большую симпатию? Естественно, не отсутствующий Одиссей, а его покинутая жена с ее бесчисленными домашними проблемами, из которых Пенелопу более всего заботит то, что сын Одиссея вот-вот превратится во второго Ореста
[435]
. И где же здесь эмоциональная кульминация? Должно быть, ночь воссоединения в книге 23, когда даже восход был с благоговейным трепетом отложен по команде богини, которая наконец соединила терпеливую жену и странствующего мужа – вот вам, кстати, еще одна женщина, причем богиня мудрости, Афина. (В действительности завершающая «Одиссею» книга 24 – это просто подвязывание отдельных повисших концов.) Мужчина, которому доводилось когда-либо рисковать собственным браком или же специально провоцировать его крушение своим отвратительным эгоизмом, вряд ли когда-либо усомнился в женской мудрости, яркое подтверждение которой содержится в упомянутом кульминационном пассаже; иначе ему пришлось бы удивляться, почему это древние персонифицировали мудрость как женщину. Еще большее значение имеет то, что Афина – это богиня догреческая. Она была покровительницей царских дворцов еще в период расцвета микенской культуры, когда, собственно, и происходит действие эпопеи, а также богиней искусств и ремесел… в общем, женской богиней, если она вообще была богиней!
Мы знаем, что за сказанием Гомера о Троянской войне стоит в высшей степени реальный конфликт, имевший место в течение последних веков II тысячелетия до Рождества Христова, из-за торговых и территориальных претензий обеих сторон. Конфликт этот возник между весьма вольной конфедерацией микенских царей-пиратов и теми, кого называли «хранителями Ворот», то есть Босфора, дававшего выход в вожделенное Черное море. Мы также знаем, что Гомер творил спустя несколько веков после этих событий и никоим образом (хотя кое-кто может со мной и поспорить) не разделял всеобщих восторгов по поводу участия Микен в этом конфликте. Мало кто из главных героев-мужчин в его эпопее – людей или божеств – обладает какой-то особой привлекательностью или же имеет возможность быть по-настоящему счастливым, особенно когда находится вдали от дома. Зевс и Посейдон совершают перемещения в пространстве только для того, чтобы наказать провинившихся; таким образом, передвигающиеся в пространстве (т.е. покинувшие дом. – И.Т.) мужчины навлекают на себя гнев богов и несут наказание. Поклонникам Пенелопы постоянно твердят, чтобы они отправлялись по домам; а те, что отказываются это сделать, естественно (и соответственно), находят свой конец в кровавой бане – зеркальном отражении тех мук, которые пришлось пережить Одиссею во время своих странствий, единственному, кто остался в живых из всего итакского войска.
Похвалы же, которых удостаиваются в «Одиссее» мужчины, предназначены тем, кто либо вообще оставался дома, либо послушно и вовремя вернулся домой: Менелаю, Нестору, Алкиною, незаконнорожденному принцу-свинопасу Эвмею, старику Лаэрту. Загадка, разумеется, в самом Одиссее. С одной стороны, он самый непривлекательный персонаж из всех – с его непременным (и довольно убедительным) враньем, с его подозрительностью, с его неверностью, с его мстительным гневом; но с другой стороны, уже само его имя означает «гневаюсь», то есть он – «жертва» гнева или, иными словами, параноик
[436]
. В этом отношении он куда больше подходит на роль героя значительно более поздней мифологии, созданной на основе жизни маленьких островных поселений, но в совсем другом, гораздо более диком и необузданном Тихом океане, на американском Западе; и почти наверняка он предстал бы в этих мифах не с физиономией благородного шерифа, а, что более вероятно, с рожей Ли Марвина или Джека Паланса, то есть беспринципного патологического убийцы. Драйден
[437]
нашел два великолепных эпитета для этих черт Одиссея в своем переводе «Энеиды» Вергилия: «ужасный» и «ненасытный».