Последние дни занимаюсь бог знает чем. Подолгу смотрю на себя в зеркало. Иногда кажусь себе нереальной, словно передо мной вовсе не мое отражение. Приходится отводить взгляд. Разглядываю свое лицо, глаза. Пытаюсь разобраться, о чем они говорят. Что я такое. Почему — здесь.
Я так одинока. Мне нужно иногда хоть бросить взгляд на лицо мыслящего человека.
Надеюсь, всякий, кто посидел, как я, взаперти, меня поймет. Начинаешь осознавать себя, свое существование, как никогда раньше. В обычной жизни так много себя отдаешь другим, столь многое в себе подавляешь. Рассматриваю свое лицо, слежу за мимикой, словно гляжу на кого-то другого. Пытаюсь сама себя переглядеть (как в гляделки).
Общаюсь с собой.
Иногда чувствую себя какой-то зачарованной, приходится показывать себе язык и строить гримасы, чтобы выбраться из этого состояния.
Сижу здесь, под землей, в абсолютной тишине, в компании с собственным отражением, и словно погружаюсь в таинственное небытие.
В транс.
21 ноября
Глубокая ночь. Не могу спать.
Ненавижу себя.
Чуть не стала убийцей.
Никогда не смогу быть прежней.
Трудно писать. Связаны руки. Еле содрала кляп.
Все началось за обедом. Поняла, что придется пересиливать себя, чтобы не обращаться с ним по-хорошему. Чувствовала — мне необходимо с кем-то говорить. Хотя бы с ним. Все-таки — человеческое существо. Когда после обеда он ушел — чуть не позвала его обратно. То, что я теперь чувствовала, разительно отличалось от того, что я решила чувствовать два дня назад. Так что я приняла новое решение. Здесь, внизу, я никогда не смогу его ударить. Все время слежу за ним (с этой точки зрения) — он никогда не поворачивается ко мне спиной. Кроме того — нечем. Так что я подумала — надо как-то попасть наверх и что-нибудь отыскать, какое-то орудие. Кое-что придумала.
Боялась, что иначе, как всегда, попаду в собственную ловушку: начну его жалеть.
Так что за ужином была с ним чуть-чуть подобрее и сказала, что мне нужно принять ванну (что вполне соответствовало действительности). Он ушел, вернулся, и мы пошли наверх. И там, словно знамение, словно специально для меня, лежал небольшой топор. На подоконнике, рядом со входом в кухню. Видимо, К. рубил дрова у крыльца и забыл убрать топор. Я же теперь всегда внизу, наверху не бываю.
Мы вошли в дом слишком быстро, я ничего не успела сделать.
Но лежа в ванне, я обдумывала, как быть. Решила: это необходимо. Нужно схватить топор и ударить. Тупым концом. Оглушить. Ни малейшего представления, куда лучше всего ударить или с какой силой, у меня не было.
Потом попросила сразу отвести меня обратно. Когда мы выходили в кухонную дверь, я уронила свои купальные вещички, тальк и прочее, и встала в сторону, ближе к окну, будто бы взглянуть, куда они покатились. А он наклонился — как я того и хотела — и принялся подбирать их с земли. Я нисколько не волновалась, взяла топор очень осторожно, даже не поцарапалась, и нацелилась тупым концом. И тут… Будто очнулась от скверного сна. Я должна была его ударить — и не могла, и все-таки должна была ударить.
Он стал выпрямляться (все это произошло в одно мгновенье), и тут я его ударила. Но он повернулся, и удар пришелся сбоку. Или был недостаточно сильным. Словом, ударила я уже в совершенной панике. Запаниковала буквально в последний момент. К. упал на бок, но я знала, он не оглушен — он так и не выпустил меня, крепко держал, и я поняла, что, если я его не убью, он убьет меня. Ударила снова, но он закрыл голову рукой и тут же ударил меня ногами, и я упала.
Это было невыразимо страшно. Мы оба извивались на земле, тяжело дыша. Словно звери. И вдруг я увидела, как это все — ну, не знаю — недостойно, что ли, некрасиво. Как валяющаяся на земле статуя. Как тучная женщина, неловко встающая с травы.
Мы поднялись, он грубо протолкнул меня в дверь, ни на минуту не отпуская. И все. У меня было странное ощущение, что он чувствует то же самое: отвращение.
Я подумала: может быть, кто-то слышал? Хоть я и не могла крикнуть (из-за кляпа). Но было очень ветрено. Мокро и холодно. Вряд ли кто-нибудь мог гулять в такую погоду.
Легла в постель. Плакать перестала довольно быстро. Долго лежала в темноте и думала.
22 ноября
Мне очень стыдно. Так уронить себя.
Много думаю. Пришла к целому ряду решений.
Насилие, применение силы — это дурно. Если я прибегаю к насилию, я опускаюсь до его уровня. Это означает, что я больше не верю в силу разума, сострадания и человечности. Что я способна помогать несчастным только потому, что это тешит мое тщеславие, вовсе не из истинного сострадания. Вспоминала Ледимонт и девочек, которых там опекала. Сэлли Мэрджисон, например. Опекала ее, просто чтобы доказать сестрам-воспитательницам, что я умнее их. Что Сэлли для меня сделает то, чего для них не сделает никогда. Разумеется, помогала Дональду и Пирсу (Пирса тоже опекала до некоторой степени). Но они оба — весьма привлекательные молодые люди. Наверняка были и есть сотни других, нуждающихся в помощи, в сострадании и сочувствии гораздо больше, чем эти двое. Тем не менее большинство девчонок прямо из рук рвали бы возможность поопекать именно их.
С Калибаном у меня слишком скоро опустились руки. Нужно выработать к нему совершенно иное отношение. Принцип «заключенный — тюремщик» — глупость. Нужно перестать шипеть. Молчать, когда он меня раздражает. Относиться к нему как к человеку, нуждающемуся в понимании и сочувствии. Пытаться продолжать занятия по искусству. Научить его понимать. Не только произведения искусства.
Единственный способ действовать — это поступать должным образом. ДОЛЖНЫМ ОБРАЗОМ не в том смысле, как это понималось в Ледимонте. А так, как сама считаю правильным поступать. По-своему.
Я считаю себя человеком нравственным и не стыжусь этого. И не допущу, чтобы Калибан сделал из меня безнравственное существо. Даже если он все это вполне заслужил: и мою ненависть, и ожесточение, и даже удар топором.
(Позже.)
Была с ним вполне мила. То есть не была такой злой кошкой, как все последнее время. Как только он пришел, уговорила его дать мне осмотреть рану на голове. Протерла ссадину деттолом. Он нервничает. Вздрагивает от страха. Перестал мне доверять. Мне вовсе не следовало доводить его до такого состояния.
Но все это очень трудно. Когда я веду себя по-свински, у него такое жалостное выражение лица, ему так себя жалко, что я становлюсь сама себе противна. Но когда я обращаюсь с ним по-хорошему, в его голосе и манере поведения появляется такое самодовольство (едва брезжит: он очень осторожен, сама деликатность, и — разумеется — никаких упреков по поводу вчерашнего), что мне снова хочется его злить, дразнить, надавать пощечин.
Я словно канатоходец. Оступишься…
Но атмосфера очистилась.
* * *