— Мне было восемнадцать, когда умер отец. Я неудачно — и очень глупо — вышла замуж; в основном, чтобы сбежать из дому. В 1928-м познакомилась с моим вторым мужем. С первым развелась через год. Мы поженились. Нам хотелось отдохнуть от Англии, а денег было не густо. Он нанялся учителем. Он был специалист по античной литературе… Грецию обожал. Мы познакомились с Морисом. Лилия и Роза зачаты на Фраксосе. В доме, где Морис пригласил нас пожить.
— Не верю ни единому слову. Но продолжайте.
— По моему настоянию мы вернулись в Англию, чтобы обеспечить близнецам нужный уход. — Она взяла сигарету из серебряной коробки, стоявшей на трехногом столике у кресла. Предложила и мне, но я отказался; и огонь не стал подносить. Она не отреагировала; настоящая хозяйка. — Девичья фамилия матери — де Сейтас. Можете пойти в Сомерсет-хаус
[130]
и проверить. У нее был брат-холостяк, мой дядя, весьма состоятельный. Он относился ко мне, особенно после смерти отца, как к дочери — насколько мать ему позволяла. Она была очень властная женщина.
Кончис говорил, что поселился в Бурани в апреле 1928-го.
— Вы хотите сказать, что познакомились с… Морисом только в 1929 году?
Улыбка.
— Конечно. Детали того, что он вам рассказывал, ему сообщила я.
— И про сестру Розу?
— Пойдите в Сомерсет-хаус.
— И пойду.
Она разглядывала кончик сигареты; я ждал.
— Родились двойняшки. Через год дядя умер. Оказалось, он завещал мне почти все, что имел, при условии, что Билл добровольно возьмет фамилию де Сейтас. Даже не де Сейтас-Хьюз. Эта низость — целиком на совести матери. — Взглянула на ряд миниатюр, висящих тут же, у каминной доски. — Последним отпрыском мужского пола в семье де Сейтас был дядя. Муж взял мою фамилию. Как японец. Это тоже можно проверить. — И добавила: — Вот и все.
— Далеко не все, черт побери!
— Можно мне называть вас Николасом? Я ведь столько о вас слышала.
— Нельзя.
Потупилась; опять эта невыносимая улыбочка, блуждавшая на губах ее дочерей, на губах Кончиса, даже на губах Антона и Марии (хоть и с иным оттенком), словно их тренировали улыбаться загадочно и высокомерно; может, и правда тренировали. И подозреваю: тренером в таком случае была женщина, сидящая передо мной.
— Думаете, вы первый молодой человек, который вымещает на мне свою злость и обиду на Мориса? И на всех нас, его помощников. Думаете, вы первый, кто отвергает мою дружбу?
— Я бы хотел задать вам несколько неприятных вопросов.
— Задавайте.
— Но начнем не с них. Почему в деревне говорят, что вы пели в опере?
— Пела иногда на местных концертах. У меня музыкальное образование.
— «Клавикорды — это такая тарахтелка»?
— Но ведь они действительно тарахтят.
Я повернулся спиной к ней, к ее мягкости, к ее смертоносной светскости.
— Уважаемая г-жа де Сейтас, никакое обаяние, никакой ум, никакая игра в слова вам не помогут.
Она помолчала.
— Ведь это вы заварили кашу. Неужели не понимаете? Явились и начали лгать. Думали застать здесь то, что вам хотелось застать. Ну, и я лгала. Чтобы вы услышали то, что хотели.
— Ваши дочери здесь?
— Нет.
Я повернулся к ней.
— А Алисон?
— С Алисон мы очень подружились.
— Где она?
Покачала головой; не ответила.
— Я требую, чтобы мне сказали, где она.
— В этом доме не требуют. — Она смотрела кротко, но внимательно, как шахматист — на доску.
— Отлично. Интересно, что на это скажет полиция.
— Ничего интересного. Скажет, что у вас не все дома. Я снова отвернулся, чтобы вытянуть из нее хоть что-нибудь. Но она молча сидела в кресле; я спиной чувствовал ее взгляд. Чувствовал, как она сидит там, в пшенично-золотом кресле, словно Деметра, Церера, богиня на троне; не просто пятидесятилетняя умница в современной комнате, куда с полей проникает ропот трактора; но актриса, столь беззаветно преданная учению, которого я не мог понять, и людям, которых я не мог простить, что ее игра уже не была собственно игрой.
Встала, подошла к конторке в углу, вернулась, положила на стол у дивана какие-то фотографии. Опять села в кресло; я не удержался, посмотрел. Вот она в качалке, на фоне веранды. С другой стороны — Кончис; между ними — Бенджи. Вот Лилия и Роза. Лилия улыбается фотографу, и Роза смеется, повернувшись в профиль, как бы проходя за спиной сестры. Позади виднелась та же веранда. И пожелтевший снимок. Я узнал Бурани. На ступенях перед домом стоят пятеро. В центре Кончис, рядом красивая женщина — несомненно. Лилия де Сейтас. Ее обнимает высокий мужчина. На обороте надпись: «Бурани, 1935».
— А кто остальные двое?
— Один — наш друг. А второй — ваш предшественник.
— Джеффри Сагден? — Она кивнула, не справившись с удивлением. Я положил снимок и решил немного отыграться. — Я нашел человека, который работал в школе до войны. Он рассказал мне много любопытного.
— Да что вы говорите? — Спокойный тон с оттенком сомнения.
— Так что давайте без вранья.
Повисла неловкая пауза. Она испытующе взглянула на меня.
— Что он рассказал?
— Достаточно.
Мы смотрели друг другу в глаза. Затем она поднялась и подошла к письменному столу. Вынула оттуда письмо, развернула последний лист; пробежала глазами, подошла и протянула мне. Это был второй экземпляр полученного мной письма Невинсона. Сверху он нацарапал: «Надеюсь, эта пыль не засорит глаза адресата на веки вечные!» Отвернувшись, она рассматривала книги в шкафу у стола, потом приблизилась и молча дала мне три томика в обмен на письмо. Проглотив колкость, я посмотрел на верхний — школьная хрестоматия в голубой обложке. «Греческая антология для внеклассного чтения. Составил и прокомментировал магистр Уильям Хьюз. Кембридж, 1932».
— Это по заказу. Но две других — по любви. Вторая — малотиражное издание Лонга в английском переводе, помеченное 1936 годом.
— 1936-й. Все-таки «Хьюз»?
— Автору не запретишь подписываться, как он считает нужным.
Холмс, Хьюз; мне вспомнилась одна деталь из рассказа ее дочери.
— Он преподавал в Уинчестере?
Улыбка.
— Недолго. Перед женитьбой.
Третья книга — сборник стихотворных переводов Паламаса, Соломоса и других современных греческих поэтов, в том числе даже Сефериса.
— Морис Кончис, знаменитый поэт. — Я кисло взглянул на нее. — Удачно я придумал, ничего не скажешь.