На утреннее занятие я не пошел, ибо свое трогательное возвращение в лоно школы решил приурочить к завтраку. Едва я появился, в столовой воцарилась мертвая тишина, будто в пруд с токующими лягушками бросили камень; неловкое молчание, затем нарастающий гул голосов. Кое-кто из мальчиков захихикал. Преподаватели уставились на меня так, словно я только что ухайдакал родную матушку. Димитриадис завтракал в дальнем углу. Я направился прямо туда, не давая ему сориентироваться. Он было привстал, но тут до него дошло, что я шутить не намерен, и он плюхнулся обратно на стул, точно перепуганный Петер Лорре
[107]
. Я остановился за его спиной.
— Вставай, гад.
Он жалко улыбнулся; с напускным недоумением посмотрел на сидящего рядом мальчика. Я повторил приказ — громко, по-гречески, и присовокупил греческое же ругательство:
— Вставай-вставай, мандовошка.
Вновь звенящая тишина. Димитриадис покраснел, уткнулся взглядом в стол.
Перед ним на тарелке красовались размоченные в молоке и политые медом хлебцы — его излюбленное утреннее блюдо. Нагнувшись, я подцепил тарелку за край и выплеснул содержимое ему в лицо. Липкая кашица потекла за ворот рубашки, по лацканам щегольского пиджака. Димитриадис вскочил, счищая ее ладонями. Точно пламенеющий обидой ребенок, посмотрел на меня снизу вверх; тут я и саданул как мечталось, засветил в правый глаз. Я не чемпион по боксу, но удар получился славный.
Все сорвались с мест; дежурные безуспешно пытались восстановить порядок. Подскочивший учитель физкультуры заломил мне руку назад, но я прохрипел: все нормально, я успокоился. Димитриадис — карикатурный Эдип — тер глаза кулаками. Потом вдруг ринулся на меня, по-старушечьи лягаясь и царапаясь. Физкультурник, всегда презиравший Димитриадиса, ступил вперед и одной левой обезвредил его.
Я развернулся и пошел к двери. Димитриадис, чуть не плача, слал мне вдогонку неразборчивые проклятия. На выходе я попросил служителя принести мне в комнату кофе. У себя уселся и приготовился к расправе.
И расправа не замедлила. Не успел отзвенеть звонок на урок, как меня призвали пред директорские очи. Кроме него, в кабинете находились его заместитель, старший администратор и учитель физкультуры; последнего, очевидно, пригласили на «трибунал» из опаски, что я опять полезу в драку. Старший администратор, Андруцос, бегло говорил по-французски и исполнял функции переводчика.
Попросив садиться, они вручили мне какое-то письмо. Судя по бланку, из столичной подкомиссии. Составлено на французском канцелярите. Отослано два дня назад.
Попечительский совет школы лорда Байрона, рассмотрев докладную записку директора школы, с сожалением постановил расторгнуть контракт между Вами и упомянутым советом, руководствуясь седьмым пунктом упомянутого контракта: «Поступки, не совместимые со званием преподавателя».
В соответствии с данным пунктом Вам будет выплачено жалованье по сентябрь месяц включительно и оплачен обратный билет.
Да, этот приговор обжалованию не подлежал. Я обвел взглядом всех четверых. Их лица не выражали ничего, кроме замешательства, а в глазах Андруцоса, пожалуй, читалась жалость; словом, на интриганов они не походили.
— Не думал, что г-ну Конхису и директора удастся подкупить, — сказал я.
— A la solde de qui?
[108]
— растерянно переспросил Андруцос. Я зло повторил свою фразу, он ее перевел, но и директор, кажется, ничего не понял. Должность его была, по сути, престижной синекурой вроде должности ректора в американских колледжах, так что вряд ли начальство особо прислушивалось к его докладным. Выходит, Димитриадис заслуживал не одного фонаря, а двух. Димитриадис, Кончис и некто третий — ключевая фигура в совете. Тайный донос…
Директор вполголоса посоветовался с заместителем. Они говорили по-гречески, и я не понял ни слова, кроме дважды упомянутой фамилии Конхис. Андруцоса попросили перевести.
— Директор не понимает вашего намека.
— Разве?
Я грозно взглянул на старика, однако в душе готов был поверить, что его неведение искренне.
По знаку заместителя Андруцос взял со стола листок бумаги и прочел:
— Вам предъявляются следующие претензии. Во-первых, вы так и не сумели породниться со школой, ибо за минувшее полугодие редко когда оставались в ее стенах на выходные. — Все это начинало меня веселить. — Во-вторых, дважды давали взятки старшеклассникам, чтоб те за вас отдежурили. — Точно, давал, ведь лучше раскошелиться, нежели освобождать их от сочинений. Этой хитрости научил меня Димитриадис, и настучать на меня мог только он. — В-третьих, вы не проверили экзаменационные работы, тем самым нарушив первейший долг преподавателя. В-четвертых, вы…
Но я был уже сыт этой комедией. Поднялся с места. Директор остановил меня, удрученно зашлепал морщинистыми губами.
— Директор хочет добавить, — перевел Андруцос, — что ваши безрассудные нападки на коллегу во время сегодняшнего завтрака серьезно поколебали уважение, которое он до сих пор испытывал к родине Байрона и Шекспира.
— О господи. — Громко расхохотавшись, я игриво погрозил Андруцосу пальцем. Физкультурник сделал стойку, готовясь на меня накинуться. — Слушайте внимательно. И ему передайте. Я уезжаю в Афины. Там наведаюсь в британское посольство, наведаюсь в министерство образования, наведаюсь в газеты и такую кашу заварю, что…
Я не стал продолжать. Окатив их презрением, вышел из кабинета.
Но спокойно уложить вещички мне не дали. Минут через пять в комнату кто-то постучал. Мрачно усмехнувшись, я рывком распахнул дверь. За ней стоял тот член трибунала, которого я менее всего ожидал здесь увидеть — заместитель директора.
Звали его Мавромихалис. Он заведовал канцелярией и выполнял обязанности главного надзирателя; этакий придира, тощий, жилистый, лысеющий дядя под пятьдесят, который и с греками-то не мог найти общего языка. Я с ним до сих пор почти не сталкивался. Старший преподаватель народного, он, по давней профессиональной традиции, фанатически обожал отечество. Во время оккупации редактировал прославленную подпольную газету в Афинах; статьи подписывал античным псевдонимом «о Бупликс» — Быкожаб, и это имя подходило ему как нельзя лучше. Хотя на людях он поддакивал директору, школьный распорядок во многом зависел именно от симпатий и антипатий Мавромихалиса; пережитки византийской вялости, пятнающие греческий национальный характер, он ненавидел так яро, как никакому чужеземцу и не снилось.
Он стоял в коридоре, пытливо всматривался в мое лицо, а я топтался на пороге, пока гнев не угас под его спокойным взглядом, точно говорившим: если б не грустный повод, я улыбнулся бы.
— Je veux vous parler, monsieur Urfe
[109]
, — негромко произнес он.