– Довольно! Знаем! – воскликнул Сеттембрини. – Теперь он примется доказывать вам, господа, всю пользу и смысл постели.
– Я не представлял себе, Лодовико, что вы такой скромник. Когда видишь, как вы подмигиваете девушкам… Где же ваша языческая непосредственность? Итак, ложе – место соития любящего с предметом страсти и, как символ созерцательной отрешенности от мира и всего живого, соития с богом.
– Фу! Andate, andate!
[22]
– чуть не плача, запротестовал итальянец.
Все рассмеялись. После чего Сеттембрини с достоинством продолжал:
– Ну, нет, я европеец, человек Запада. А ваша иерархическая лестница – это же чистый Восток. Восток гнушается всякой деятельности. Лао-цзы
[23]
учил, что бездействие – самое полезное дело на свете. Если бы все люди отказались действовать, на земле воцарились бы мир и счастье. Вот вам ваше соитие.
– Вы так думаете? А как же быть с западной мистикой? И с квиетизмом, к чьим представителям нельзя не причислить Фенелона
[24]
, учившего, что всякое действие греховно, ибо стремиться к действию – значит оскорблять бога, которому одному угодно действовать. Я цитирую основоположения Молиноса
[25]
. Нет, по-видимому, духовная способность обретать блаженство в покое свойственна не одному только Востоку, а распространена среди людей повсеместно.
Тут слово взял Ганс Касторп. С простодушной решимостью вмешался он в разговор и изрек, глядя в пространств»:
– Созерцательность, отрешенность. В этом что-то есть, этого так просто не скинешь со счетов. Мы живем довольно-таки отрешенно здесь наверху. Ничего не скажешь. Лежим на высоте пяти тысяч футов в своих на редкость удобных шезлонгах и взираем вниз на мир и на людей и думаем всякое. И вот, если вникнуть хорошенько, то, говоря по правде, ложе, то есть шезлонг, не поймите меня только превратно, принесло мне больше пользы и меня научило большему, чем мельница на равнине за все прошедшие годы вместе взятые, этого отрицать нельзя.
Сеттембрини устремил на него затуманенные печалью черные глаза.
– Инженер, – произнес он сдавленным голосом. – Инженер! – И он взял Ганса Касторпа за руку и попридержал его, словно затем, чтобы, пропустив вперед остальных, вразумить его с глазу на глаз.
– Сколько раз твердил я вам! Каждый должен знать, что он собой представляет, и думать так, как ему надлежит. Удел европейца, человека западной культуры, невзирая на все и всяческие «основоположения» – разум, анализ, действие и прогресс, а не кровать монаха лежебоки!
Нафта все слышал. Обернувшись, он сказал:
– Монаха! Вся Европа возделана трудами монахов! Монахам мы обязаны тем, что Германия, Франция, Италия не покрыты первобытным лесом и непроходимыми болотами, а дарят нам хлеб, фрукты, вино! Монахи, милостивый государь, очень даже хорошо потрудились…
– Ebbe
[26]
, вот видите!
– Позвольте. Труд для инока не был самоцелью, то есть средством забвения, смысл труда не заключался для него и в том, чтобы способствовать прогрессу или извлекать какие-то материальные выгоды. Он был чисто аскетическим упражнением, частью послушания, средством спасти свою душу. Он охранял от соблазнов, служил умерщвлению плоти. Так что труд не носил – разрешите это заметить – никакого социального характера, это был религиозный эгоизм чистой воды.
– Я вам чувствительно признателен за ваше разъяснение и радуюсь тому, что благотворность труда проявляется даже вопреки воле человека.
– Да, вопреки его намерениям. Мы отмечаем здесь не более и не менее, как различие между полезным и гуманным.
– Я прежде всего с недовольством отмечаю, что вы опять раздваиваете мир.
– Весьма скорблю, что навлек на себя ваше недовольство, однако вещи следует различать и разграничивать, очищая идею Homo Dei
[27]
от всего наносного. Вы, итальянцы, изобрели вексельное дело и банки; да простит вам бог. А англичане – те изобрели политическую экономию, и этого человеческий гений ввек им не простит.
– Э, и в великих экономических мыслителях британских островов жив был человеческий гений!.. Вы хотели что-то сказать, инженер?
Ганс Касторп стал было отнекиваться, но потом все же заговорил – и Нафта, так же как и Сеттембрини, не без любопытства ждал, что же он скажет.
– Тогда, господин Нафта, вы должны одобрять профессию моего двоюродного брата и поймете его нетерпение поскорее попасть в полк… Лично я человек сугубо штатский, брат частенько ставит мне это в упрек. Я и воинской повинности не отбывал, вот уж подлинно дитя мира, и иногда даже думал о том, что легко мог бы стать священником – двоюродного брата спросите, я это и ему не раз говорил. Но если отвлечься от моих личных склонностей – в чем, быть может, нет даже необходимости, – то я весьма ценю военное сословие и питаю к нему полное уважение. Ему присуща одна чертовски серьезная сторона – аскетическая, если хотите, – вы сами только что в какой-то связи употребили этот термин, – оно всегда должно быть готовым к тому, чтобы иметь дело со смертью – с которой, в последнем счете, имеет дело и духовное сословие, не так ли? Потому-то военное сословие и отличают благопристойность, и иерархия, и послушание, и «испанская честь», если можно так выразиться, и не все ли равно в конце концов, подпирает ли тебе подбородок жесткий воротник мундира или накрахмаленные брыжи, – все дело в аскетическом начале, как вы превосходно выразились… Не знаю, удалось ли мне достаточно ясно передать ход моей мысли…
– Вполне, вполне, – сказал Нафта и кинул взгляд на Сеттембрини, который вертел тросточкой, поглядывая на небо.
– И потому мне кажется, после всего сказанного вами, – продолжал Ганс Касторп, – что вы должны относиться с сочувствием к призванию моего двоюродного брата. Я имею в виду не «престол и алтарь», не такого рода связь, из которой иные, приверженные существующему порядку или просто благонамеренные люди, подчас выводят эту общность. Я имею в виду другое, то, что труд военного сословия, а именно служба – в этом случае речь идет именно о службе – отнюдь не преследует материальные выгоды и не имеет никакого отношения к политической экономии, как вы выразились, потому-то у англичан малочисленная армия; немного в Индии и немного дома для парада…