Тем не менее самодержавной владычицей смерть сейчас встает со стула. Не в этом бы выстуженном подвале сидеть ей, будто заживо похороненной, а на вершине самой высокой горы — управлять судьбами мира, благосклонно взирать на человечье стадо, которое без толку снует и мечется, будто не понимая, что все обречены одной и той же судьбе, что шаг назад приблизит к смерти так же точно, как шаг вперед, что все всем равны, ибо всему приходит один конец — тот, о котором какая-то часть тебя всегда должна думать, ибо думы эти — несмываемое клеймо твоей принадлежности к роду людскому. Смерть держит в руке музыкантов формуляр. Она сознает, что должна что-то с ним сделать, сознает, да не знает пока еще, что именно. Но прежде всего следует успокоиться, подумать, что сейчас она — не больше смерть, чем была ею прежде, а просто больше в этом уверена: вот единственное различие между прежде и сейчас. А во-вторых, наконец-то появившаяся возможность свести счеты с виолончелистом — еще не повод забывать о дневной порции писем. Только успела подумать — и сами собой легли на стол двести восемьдесят четыре карточки: половина — мужчин, половина — женщин — и вместе с карточками оказались там же двести восемьдесят четыре листка бумаги и двести восемьдесят четыре конверта. Смерть снова опустилась на стул, придвинула к себе карточку виолончелиста и начала писать. Сквозь устьице песочных часов проскользнула последняя песчинка, когда смерть поставила свою подпись на двести восемьдесят четвертом письме. Еще час спустя запечатанные конверты были готовы к отправке. Смерть взяла тот, что трижды отсылался и трижды возвращался, положила его на стопку лиловых конвертов: Дам тебе последний шанс, промолвила она. Привычно двинула левой рукой — и письма исчезли. Десяти секунд не прошло, как письмо, посланное виолончелисту, вновь и совершенно беззвучно появилось на столе. Что ж, что хотел, то и получишь, сказала тогда смерть. Зачеркнула в формуляре дату рождения, написала новую, на год позже, потом в графе «возраст» исправила пятьдесят на сорок девять. Так делать нельзя, сказала из угла коса. Уже сделано. Могут быть последствия. Только одно. Какое же. Смерть проклятого виолончелиста, который развлекается за мой счет. Но ведь он, бедный, не знает, что уже должен быть мертв. А мне все равно, знает или нет. Как бы то ни было, ты не имеешь права вносить изменения в карточку. Ошибаешься, есть у меня все права, и вся власть, и полная моя воля, и, заметь, что никогда еще не была я такой, какой стала с сегодняшнего дня. Даже не подозреваешь, во что ввязалась, предупредила коса. В целом мире есть лишь одно место, куда смерть войти не может. Это какое же. Его называют по-разному — урной, гробом, упаковочной, деревянным бушлатом, склепом, саркофагом, и вот туда мне доступа нет, туда входят лишь живые, разумеется, после того, как я их убью. Сколько слов по одному и печальному поводу. Такое за нами водится: никак не выговоримся.
* * *
У смерти есть план. Перемена года рождения была всего лишь самым первым ходом в операции, где будут — мы уже сейчас можем это сказать — задействованы совершенно исключительные методы, невиданные за всю историю взаимоотношений человеческого рода с заклятым его врагом. И, как в шахматной партии, смерть пошла королевой. Еще несколько ходов приведут к шаху и мату, обеспечив победу. Здесь позволительно будет осведомиться, почему смерть не восстановила статус-кво, не вернулась к тому положению, когда люди умирали просто-напросто оттого, что должны были умереть, и не ждали, когда почтальон доставит им письмо в лиловом конверте. Вопрос — логичен, но и ответ будет не хуже. Речь все же и прежде всего идет об ущемленном самолюбии, о профессиональной гордости, о затронутом достоинстве, а потому для смерти вернуться к невинности прежних времен значило бы в глазах всего света расписаться в собственном поражении. Стало быть, уморить виолончелиста следует именно в рамках проекта лиловых писем, раз уж он запущен. Давайте поставим себя на место смерти — и тогда признаем основательность ее резонов. Ну, разумеется, как уж четырежды имели мы удовольствие видеть, главная задача — доставка порядком потрепанного письма адресату — остается нерешенной, и во исполнение этой вожделенной цели — пресловутой дезидераты — применены будут, как опять же указывалось выше, чрезвычайные средства. Не следует, впрочем, забегать вперед, а лучше поглядим, чем занята смерть в данный момент. А занята смерть в данный момент тем же, чем и всегда, то есть, если употребить расхожее выражение, пребывает — не обольщайтесь созвучием: никуда она не прибывает, а пребывает — одновременно повсюду. Ей нет необходимости гоняться за людьми, которых хочет поймать: она всегда окажется там же, где они. Теперь, благодаря новой технологии — уведомление по почте — она могла бы спокойно сидеть в своем подземелье, ожидаючи, когда почта выполнит за нее всю работу, но деятельная, беспокойная ее натура не терпит стеснения, а требует воли. Недаром же гласит старинная поговорка, что как волка ни корми и так далее. Вот и смерть, фигурально выражаясь, отправляется в лес. Нет-нет, она больше не сделает глупости, не проявит непростительной слабости, не подавит то лучшее, что есть в ней, — возможность безграничной экспансии — и, стало быть, не будет действовать, как прошлой ночью, проведенной в доме виолончелиста, когда ценой бог знает каких усилий сумела ужаться, собраться и остаться на последнем пределе видимости, не переходя за него. В тысячу первый раз повторим: смерть — вездесуща и, значит, присутствует и у музыканта дома. Пес спит на солнце во дворике, ожидая возвращения хозяина. Он не знает, куда тот пошел и зачем, а если искушение двинуться по его следам и посетило собачью душу, то пес сразу его отверг, ибо обескураживающе многочисленны те дурные и хорошие запахи, которые источает столичный город. Не станем думать, будто собаки знают о нас что-то — ровным счетом ничего они не знают. Вот смерть — дело другое: смерть знает, что виолончелист сидит на сцене театра, справа от дирижера, то есть там, где и положено находиться его инструменту, смерть видит, как правая его рука водит смычком, а левая проворно — даром, что левая — снует вверх-вниз по струнам, в точности как совсем недавно в полутьме делала сама смерть, хоть никогда ни на чем не играла и не знает даже самых начатков музыкальной грамоты. Дирижер стуком палочки по краю пюпитра прервал репетицию, чтобы сделать замечание и высказать пожелание: здесь виолончели — да-да, именно виолончели — должны звучать совсем неслышно, и музыканты показывают, что без особенного труда расшифровали эту акустическую шараду — таково уж оно, искусство: есть в нем много такого, что непосвященному кажется невозможным, а на самом деле — нет. Излишне говорить, что смерть заполняет собой весь театр доверху, до потолка, расписанного аллегорическими композициями, и до исполинской, сейчас погашенной люстры, но взирать на происходящее предпочитает из ложи, расположенной немного наискосок от сцены, но выше ее уровня и ближе к струнным, имеющим низкий тон — то есть альтов, в скрипичном семействе поющих партию контральто, виолончелей, соответствующих баритонам, и контрабасов, обладающим самым грубым голосом. Вот там, на узком стульчике, обитом пунцовым бархатом, она сидит и не сводит глаз с виолончелиста за первым пультом — того самого, которого видела спящим, который носит полосатую пижаму, у которого есть пес, сейчас дремлющий на солнце во дворе и поджидающий возвращения хозяина. Вот он — ее человек: виолончелист, музыкант — и не более того, такой же, как почти сотня других мужчин и женщин, рассевшихся полукругом перед своим собственным шаманом, то бишь маэстро, и как-нибудь на днях, на будущей неделе, в следующем месяце, в наступающем году они получат лилового цвета письмецо и освободившееся место займет другой скрипач, флейтист, трубач, и, быть может, уже другой шаман будет махать перед ними палочкой, заклиная звуки: жизнь вообще подобна постоянно играющему оркестру, звучащему то слаженно, то вразброд, или «Титанику», что вечно погружается в пучину и неизменно поднимается на поверхность, и в этот миг смерть думает, что ей нечего будет делать, если погружающийся корабль никогда больше не сможет всплыть под завораживающую песнь воды, стекающей по борту, и похожую на тот мягкий плеск, с которым некогда омывала она выпуклости и впадины амфитриты в час ее рождения, превращая богиню в ту, кто зыблет воды, ибо именно так переводится это имя. Смерть спрашивает себя, где она сейчас, эта амфитрита, дочь нерея и дориды, где сейчас та, кто, никогда не существуя в действительности, поселилась тем не менее на краткий срок в душе человеческой, чтобы сотворить в ней — тоже ненадолго — верный и особенный способ осмыслять мир, отыскивать смысл в этой самой реальности. И все равно не осмыслят и не найдут, подумала смерть, и никогда ничего не поймут, как бы ни старались, потому что все в их жизни — временно, шатко и неустойчиво, все проходит неостановимо, и боги, и люди, что было — то уже кончилось, что есть — то не навсегда, и даже я сама сойду на нет, когда больше некого будет убивать в классической ли манере или по почте. Мыто с вами знаем, что уже не впервые подобная мысль вмешивается в течение прочих, каковы бы те ни были, но зато никогда еще не порождала она такого огромного облегчения, сравнимого с тем, которое испытываешь, когда после изнурительных трудов медленно укладываешься на отдых. Внезапно оркестр смолк, и слышалась теперь только виолончель: это называется соло — скромное соло, которое продлится не более двух минут, и кажется, будто из сил, призванных шаманом, взметнулся один голос, говорящий от имени всех, кто хранит молчание, и даже сам дирижер замер и глядит на музыканта, оставившего у себя дома на стуле открытую тетрадь с нотами сюиты номер шесть опус тысяча двенадцать ре мажор, сочиненной иоганном себастьяном бахом, сюиты, которую ему никогда не суждено сыграть в этом театре, потому что он — всего лишь виолончелист, пусть даже и самый главный в своей группе, и не принадлежит к числу знаменитых исполнителей, что колесят по всему свету, давая концерты и интервью, принимая цветы и овации, почести и награды, и счастье еще, если время от времени выпадет ему счастье несколько тактов играть соло по милости какого-нибудь великодушного композитора, вспомнившего о правой стороне оркестра, где крайне редко что-либо выходит за рамки рутины. Окончится репетиция — он спрячет инструмент в футляр, вернется домой на таксомоторе с большим багажником и, вероятно, нынче же вечером после ужина поставит на пюпитр сюиту баха, глубоко вздохнет и тронет смычком струны, чтобы первая извлеченная из них нота примирила его с неизбывными житейскими банальностями, а вторая — позволила забыть о них, а соло меж тем кончилось, и отзвук последнего аккорда заглушён тутти
[25]
оркестра, шаман же, властно взмахнув палочкой, вернулся к своей роли заклинателя и проводника звуковых духов. Смерть гордится тем, как славно ее виолончелист сыграл. Гордится, как близкая родственница, как мать, сестра, невеста, чуть было не сказали «жена», но он ведь никогда не был женат.