Этот крик души был так естествен, был так полон горести, несмотря на его странную форму, что Нанон поверила: исходит он из самой глубины сердца.
— Да, — сказала она, — это угрызения совести. Вы лучше, чем я думала.
— Ну, коли так, — сказал Ковиньяк, — коли это угрызение совести, то я отправляюсь в африканскую кампанию. Ведь вы дадите мне что-нибудь на дорожные расходы и экипировку, не правда ли, сестричка? И дай Бог, чтобы я смог увезти все ваши горести вместе с моими.
— Вы никуда не поедете, друг мой, — сказала Нанон. — Отныне вы будете вести жизнь обеспеченного человека, благосклонная судьба позволит вам наслаждаться всеми жизненными благами. Вы уже десять лет боретесь с нищетой. Я не говорю об опасностях, которым вы подвергались, они неизбежно связаны с жизнью солдата. На этот раз вы спасли свою жизнь там, где другой ее потерял. Значит, такова была воля Божья, чтобы вы жили, а мое желание, совпадающее с этой волей, в том, чтобы отныне вы жили счастливо.
— Погодите, сестрица, что вы такое говорите и как понимать ваши слова? — отвечал Ковиньяк.
— Я хочу сказать, что вы должны отправиться в мой дом в Либурне, прежде чем его успеют разграбить. Там в потайном шкафу, что позади венецианского зеркала…
— В потайном шкафу? — переспросил Ковиньяк.
— Да, ведь вы его знаете, не правда ли? — спросила Нанон со слабой улыбкой. — Ведь вы из этого самого шкафа в прошлом месяце взяли двести пистолей?
— Нанон, вы должны мне отдать справедливость: я мог бы взять из этого шкафа, битком набитого золотом, гораздо больше, а между тем взял только то, что было мне совершенно необходимо.
— Это правда, — сказала Нанон, — и если это может вас оправдать в собственных глазах, то я охотно это подтверждаю.
Ковиньяк покраснел и опустил глаза.
— О Боже мой, забудем об этом, — сказала Нанон. — Вы очень хорошо знаете, что я прощаю вас.
— А чем это доказывается? — спросил Ковиньяк.
— А вот чем. Вы отправитесь в Либурн, откроете этот шкаф и найдете в нем все, что мне удалось уберечь от своего богатства, — двадцать тысяч экю золотом.
— Что же я буду с ними делать?
— Вы их возьмете.
— Но кому же вы предназначаете эти двадцать тысяч экю?
— Вам, брат. Это все, чем я располагаю. Ведь вы знаете, что, расставаясь с господином д’Эперноном, я ничего не выпросила для себя, так что моими домами и землями завладели другие.
— Что вы говорите, сестра! — вскричал пришедший в ужас Ковиньяк. — Что вы забрали себе в голову?
— Да ничего, Ролан, я только повторяю вам, что вы возьмете себе эти двадцать тысяч экю!
— Себе?.. А вам?..
— Мне не нужно этих денег.
— Ага, я понимаю, у вас есть другие. Ну, тем лучше! Но ведь это сумма громадная, вы подумайте об этом, сестричка. Для меня этого много за один раз.
— У меня других денег нет, у меня остались только драгоценности. Я и их вам отдала бы, но они мне необходимы для вклада в этот монастырь.
Ковиньяк подскочил от удивления.
— В этот монастырь! — вскричал он. — Вы хотите вступить в этот монастырь, сестра?
— Да, мой друг.
— О, во имя Неба, не делайте этого, сестричка! Монастырь!.. Вы не знаете, какая там скучища! Вы об этом меня спросите, ведь я был в семинарии. Шутка сказать — монастырь! Нанон, не делайте этого, вы там умрете!
— Я на это и надеюсь, — сказала Нанон.
— Сестра, я не хочу ваших денег такой ценой, слышите? Черт побери! Они будут жечь мне руки.
— Ролан, — возразила Нанон, — я вступаю сюда не для того, чтобы сделать вас богатым, а для того, чтобы самой стать счастливой.
— Но ведь это сумасшествие! — продолжал Ковиньяк. — Я ваш брат, Нанон, и я этого не допущу.
— Мое сердце уже здесь, Ролан. Что же будет делать мое тело в другом месте?
— Но ведь об этом страшно и подумать, — сказал Ковиньяк. — О моя милая Нанон, моя сестра, пожалейте себя!
— Ни слова больше, Ролан. Вы слышали меня?.. Эти деньги ваши, распорядитесь ими разумно, потому что вашей бедной Нанон не будет рядом, чтобы снабдить вас деньгами снова, даже вопреки вашему желанию.
— Но, послушайте, моя бедная сестра, что доброго сделал я для вас, чтобы вы так великодушно обошлись со мной?
— Вы дали мне то, чего одного я ожидала, чего одного жаждала, что для меня было всего дороже. Это именно то, что вы привезли мне из Бордо в тот вечер, когда он умер и когда я не могла умереть.
— Ах да, вспоминаю, — сказал Ковиньяк, — это та прядь волос…
И искатель приключений понурил голову, почувствовав у себя в глазах какое-то необычное ощущение.
Он поднял руку к глазам.
— Другой бы плакал, — сказал он. — Я плакать не умею, но, ей-Богу, страдаю от всего этого нисколько не меньше, если не больше.
— Прощайте, брат, — прибавила Нанон, протягивая руку молодому человеку.
— Нет, нет, нет! — воскликнул Ковиньяк. — Никогда я не скажу вам «прости» по своей доброй воле! И что вас побуждает запираться в этом монастыре? Страх, что ли? Коли так, уедем из Гиени, будем вместе бродить по свету. Ведь и мне в сердце вонзилась стрела, я повсюду буду носить ее с собой, она будет причинять мне боль, которая заставит меня чувствовать и вашу боль. Вы будете мне говорить о нем, а я буду вам говорить о Ришоне. Вы будете плакать, а потом, может быть, и я тоже стану способен плакать, и это доставит мне облегчение. Хотите, удалимся куда-нибудь в пустыню, и там я буду почтительно прислуживать вам, потому что вы святая? Хотите, я сам стану монахом? Впрочем, нет, я не в состоянии, признаюсь откровенно. А только вы не уходите в монастырь, не прощайтесь со мной навеки!
— Прощайте, брат.
— Хотите остаться в Гиени, невзирая на бордосцев, на гасконцев, невзирая ни на кого? У меня теперь уже нет моей роты, но со мной еще остаются Фергюзон, Барраба и Карротель. А мы вчетвером можем сделать много. Мы будем вас охранять. Такой гвардии не будет даже у королевы. И если до вас доберутся, если тронут хоть один волос на вашей голове, то вы сможете потом сказать: они умерли все четверо. Requiescat in расе
[12]
.
— Прощайте, — повторила Нанон.
Ковиньяк собирался продолжать свои увещевания, как вдруг на дороге раздался стук кареты.
Перед этой каретой скакал верховой курьер в ливрее королевы.
— Это что такое? — сказал Ковиньяк, оборачиваясь в сторону кареты, но не отпуская руки своей сестры, стоявшей по ту сторону решетки.
Карета, изготовленная по моде того времени, с массивным гербом, была запряжена шестеркой лошадей. В ней сидели восемь человек с целой толпой лакеев и пажей. Занавески кареты были раздвинуты. Позади ехали верхами гвардейцы и придворные.