Но когда в уме Евы рождался вопрос куда более простой, когда в пытливом взоре ее глаз и еле заметном движении ее губ доктор прочитывал немой вопрос: «А я, как появилась на свет я?» — тогда все познания доктора оказывались совершенно бесполезны; ему приходилось признаться в своей беспомощности и умолкнуть.
Рассказывают, что Пико делла Мирандола случилось однажды отстаивать на диспуте свои тезисы три дня подряд.
Ученый обезоружил своих противников, дав ответы на все вопросы, касающиеся всех известных в ту пору областей человеческого знания.
Завистники бледнели и, за неимением иной поживы, кусали себе губы.
Тогда в дело вмешались богословы.
Богословие же можно сравнить с темным лесом, полным множества ловушек, в которые рано или поздно попадается даже самый изощренный ум; либо с глубокой шахтой, куда не осмеливаются ступить даже опытнейшие рудокопы; либо с колючим кустарником, который разрывает в клочья одежду ученых схоластов.
Однако Пико делла Мирандола просто, спокойно, невозмутимо избегнул всех ловушек, увернулся от всех крючкотворских придирок, опроверг все силлогизмы, ускользнул от всех дилемм, разоблачил все обманы.
Этот юноша в самом деле обладал познаниями всеобъемлющими.
И тут куртизанка, которая явилась на это ристалище не столько для того, чтобы видеть происходящее, сколько для того, чтобы все видели ее самое, и которой наскучили ученые споры, поднялась и сделала знак, что тоже хочет задать вопрос непобедимому ученому.
Шепот изумления пробежал по залу.
Гордый тем, что сразил всех противников в ходе знаменитого диспута «De omni re scibili et de quibusdam aliis»
[6]
, Пико делла Мирандола также не без некоторого удивления взглянул на женщину, дерзнувшую задать ему вопрос: презрительная улыбка тронула его губы.
— Не могли ли бы вы сказать мне, — спросила куртизанка, — который теперь час?
Пико делла Мирандола был вынужден сознаться, что понятия об этом не имеет.
Увы, приблизительно так же обстояло дело с Жаком Мере; познания его были столь многообразны и прочны, сведения о природе вещей, о происхождении и назначении живых существ, о том, откуда они приходят в наш мир и куда из него уходят, столь подробны, как будто во все эти тайны посвятил его сам Создатель. Он знал решительно все о людях, стихиях и мирах — но не мог проникнуть в тайну рождения женщины, которую любил!
Единственное, в чем он не сомневался, — это в том, что Ева не дочь дровосека.
В 1792 году — в эпоху, до которой мы дошли в нашем повествовании и которая очень скоро унесет нас с собою на огненных крыльях, — сословия во Франции еще не смешивались между собою так беспорядочно, как это стало происходить после Революции; по внешности человека нетрудно было угадать, что он рожден в семье аристократов; если в этой стране, которую вольность нравов явственно склоняет к равенству, долгое время сохранялась знать, то лишь благодаря существенным различиям в крови.
Ярче всего выдавала знатное происхождение изысканная внешность женщин, свидетельство чему (если бы физиологическая наследственность нуждалась в подтверждении) — вереница прекрасных жертв, прощавшихся с жизнью на эшафотах 1793 года.
Люди уничтожают лишь тех, кого не могут унизить.
Я не хочу сказать, что знатные семьи лучше плебейских: если в лоне первых зрело семя упадка и порчи, то вторые были более чисты, более могучи и страстно мечтали о жизни общественной.
Однако справедливости ради следует сказать, что потомки древних родов блистали особой красотой, которой они были обязаны, быть может, не только природе, но и воспитанию.
Во время Революции плебеи, не в силах видеть тонкие аристократические черты дворян и не желая дожидаться, пока браки с буржуа изменят облик знати, извели ее под корень.
Жак Мере, этот демократ, этот социалист в самом прямом смысле слова, ясно различал в Еве сугубо аристократическую породу.
Святой Бернар, с некой религиозной галантностью исчислявший в своих литаниях совершенства Пресвятой Девы и наделявший ее самыми нежными и лестными прозваниями, не нашел ничего лучше, чем наречь ее «Избранным сосудом» (Vas electionis).
Подобные знаки избранности, обращающие некоторых женщин в драгоценнейшие сосуды, чья отличительная черта — хрупкость материала и чистота форм, доктор печально и обреченно прозревал в чертах девушки, слывшей дочерью дровосека.
Ее тонкие, почти прозрачные руки, ее длинные изящные пальчики с острыми ноготками, ее стройные ножки с маленькими ступнями, ее гибкая, белоснежная шея — все в ней обличало безупречный аристократизм, все опровергало мысль о ее низком происхождении.
Истина эта не вызывала у Жака Мере сомнений, но причиняла ему немалую боль, ибо решительно противоречила его политическим убеждениям. Доктору тяжело было замечать в облике любимой девушки приметы ненавистного ему сословия; он презирал себя за то, что не может не восхищаться красотою этих угнетателей; он отдал бы десять лет жизни за право не поверить своим глазам, опровергнуть премудрость науки и сказать природе: «Ты лжешь».
Впрочем, он утешал себя мыслями о том, что аристократические роды, гордые древностью своего происхождения, стремительно приходят в упадок, что красота черт и белизна кожи не мешают представителям знати страдать множеством страшных, неизлечимых болезней.
Он знал доподлинно, что, если эти привилегированные сословия не соединятся брачными узами с представителями других классов и не вольют в жилы своих потомков свежую кровь, их ждет истощение и гибель; он знал, что дети аристократов являются на свет немощными стариками, что многие отпрыски знатных семейств страдают слабоумием и что дворянство, обессиленное галантными развлечениями, сначала подпало под власть женщин, а теперь впадает в детство.
Знаки этого вырождения Жак Мере, как ему казалось, различал и на лице тогдашнего французского короля, вялого и безвольного Людовика XVI, славившегося той «отрицательной» добротой, о которой семнадцатью столетиями раньше говорил Тацит.
Добродетель короля заключалась в том, что он не имел пороков.
Следы того же истощения и тупоумия находил Жак Мере в бледной знати, которая по воле неведомой силы вот уже сотню лет разорялась, губя и свое здоровье и свои богатства.
Между тем Ева начала поверять Жаку свои сомнения.
— Этот мужчина и эта женщина, — говорила она о дровосеке и его матери, — ходили за мной, как если бы я была им родной дочерью, и все же ничто вот здесь — девушка прижимала руку к сердцу — не подсказывает мне, что мы с ними одной крови; напротив, сколько бы я ни вслушивалась в себя, я не чувствую к ним дочерней привязанности. Признаюсь вам, Жак, меня гложет демон неуверенности; вы извлекли меня из того лимба, где я пребывала, погруженная в дрему, вы поистине дали мне жизнь. Вы озарили светом и мою душу и мое сердце. До встречи с вами я не жила, а прозябала. Вы создали из меня существо по вашему образу и подобию, и все же — благодарение Господу! — вы мне не отец.