— Неужели такое возможно, ваша светлость? — ужаснувшись, воскликнул швейцар.
— Когда-то некий сеньор, влюбленный в королеву Испании, устроил для нее праздник и поджег свой дом, пока она находилась в нем: он надеялся, спасая королеву, заслужить право прижать ее к своей груди. На мой взгляд, в его поступке проявилось неуважение к королевской особе, и я не хотел бы уподобиться ему. О таком великом счастье я даже думать не смею, к тому же за него было заплачено слишком дорогой ценой: испугом королевы и насилием над ее волей.
— Ваша светлость, ваша светлость, не уничтожайте дворец ваших предков, умоляю вас на коленях!
— Сегодня этому дворцу была оказана высочайшая честь, о которой я мог только мечтать; такое уже не повторится; поэтому нет больше нужды в том, чтобы дворец существовал и впредь; ты уйдешь отсюда, как все остальные и оставишь ключи мне; затем уйду я, заперев двери так, чтобы никто не мог войти в дом и спасти его. Для меня будет величайшей радостью увидеть пламя костра, возгоревшегося в честь моей непорочной любви, моего прекрасного кумира! Пошли!
Под предлогом того, что для подготовки к празднику понадобятся все комнаты, герцог заранее распорядился убрать из дворца все, что принадлежало не ему, в том числе вещи слуг, и перевезти их в другой свой дом на другом краю города; он перевез также семейный архив, грамоты и драгоценности. Швейцару, таким образом, предстояло потерять не больше, чем другим. Он тщетно умолял герцога, уговаривая его не делать этого, но в конце концов вынужден был отдать ключи, которые тот требовал, а затем уйти, как ему было приказано.
Как только старик исчез, герцог взял в руки факел, поднес его к драпировкам и вскоре увидел языки пламени, зазмеившиеся к потолку; после этого он бросился в сад, поджег навес, столовое белье, ближайшие деревья, затем деревья во дворе, чтобы образовался барьер вокруг дома, который стоял особняком в огромном парке, уже охваченном огнем.
Довольный тем, что он сделал, герцог спокойно отошел, без сожаления бросив последний взгляд на жилище своих предков, на богатства, накопленные столькими поколениями, — вскоре от этой роскоши не должно было остаться ничего, кроме пепла. Заперев двери, де Асторга подбросил вверх ключи, чтобы они упали в центр пламени, еще неотличимого от фейерверка, затем обнажил шпагу и встал у входа, чтобы не допустить внутрь никого из желающих помочь ему справиться с огнем.
Вначале огонь лишь теплился под кронами деревьев и в комнатах, никак не разгораясь; в этот час вокруг все было тихо, жители квартала, где находился дворец герцога де Асторга, взбудораженные праздником, недавно уснули, и ущерб, нанесенный стихией, стал очевиден только тогда, когда было уже поздно что-либо спасать. Герцог именно на это и рассчитывал: он надеялся, что пожар не скоро заметят; тем не менее, вскоре с криками и воплями по поводу ужасной беды нахлынула толпа, надеявшаяся хоть что-нибудь спасти.
— Спасибо, добрые люди, — обратился главный мажордом к первым из прибежавших, — спасибо, но делать ничего не нужно. Я сам поджег свой дом и не хочу, чтобы гасили огонь, зажженный в ознаменование чести, которой был удостоен этот дворец. Возвращайтесь к себе и скажите тем, кто следует за вами: я стою здесь на страже и не допущу, чтобы кто-то вопреки моей воле переступил порог моего дома, к тому же помогать уже поздно.
Люди передавали друг другу эти странные слова, в конце концов достигшие ушей алькальдов и судейских, которых мгновенно подняла с постели ужасная новость о пожаре во дворце де Асторга. Никто из них не хотел в это верить; они с большим трудом пробивались сквозь толпу, отдавая приказы, и кто-то их исполнял. Наконец представители городских властей оказались перед герцогом и замерли, увидев, как он держится.
Даже услышав из его уст беспрекословный приговор, вынесенный им родному дому, они не могли в это поверить и попытались вмешаться, но герцог пригрозил им острием своей шпаги.
— Я защищаю свое добро, — сказал он, — и не потерплю насилия.
А в это время дом пылал; огонь разгорелся так сильно, что крыша обвалилась с ужасным грохотом, а пламя взвилось до облаков.
Тогда молодой сумасброд отошел в сторону и сказал алькальдам:
— Теперь входите, если желаете.
Они приказали проломить дверь, поскольку ключей не было, и оказались перед стеной огня, охватившего весь двор. Дальше проникнуть было невозможно: герцог принял для этого все необходимые меры.
За несколько минут пламя поглотило все.
Все сокровища, все роскошные веши и картины, собранные с таким трудом доплаченные такими деньгами, сгорели — от них не осталось и следа!
Это был поступок безумца, но возвышенного безумца, не правда ли? Если бы такой мужчина любил меня, признаюсь, мне бы стоило большого труда устоять перед ним.
Во Франции не позволили бы сжечь подобный дворец, даже если бы этого пожелал его владелец: поджигателя насильно оттащили бы в сторону, а затем вошли бы в дом без его согласия; но в Испании, да еще в те уже отдаленные времена, кто осмелился бы поднять руку на гранда или перечить ему?!
Так исчез навсегда великолепный дворец герцога де Асторга.
XXI
В тот же день по всему Мадриду разнеслась весть о столь блистательном проявлении галантности. Королева узнала об этом от Нады, который постарался не упустить случая удивить ее и с торжествующим видом сообщил ей о случившемся.
— Не может быть, Нада! Ты не бредишь? Как! Такой волшебный дворец, такое великолепие — всего этого больше не существует?! Он все сжег?!
— Да, сам все сжег, чтобы то, что было предназначено вашему величеству, никому уже не послужило.
— Не могу в это поверить и не поверю.
— Поверите, когда вся Испания будет повторять вам одно и то же, восхваляя эту бесподобную любовь.
— Благородный де Асторга!
— Как он любит вас, госпожа!
Королева задумалась и не ответила. Любовь герцога со всеми ее бесспорными проявлениями начинала трогать ее сердце. Она еще не разделяла этого чувства, но была счастлива, была горда тем, что внушила его. Королева в полной мере отдавала должное замечательному характеру герцога, его красоте, отваге, уму, блестящим достоинствам, не имеющим себе равных в Испании, а может быть, и во всей Европе.
Она поймала себя на этой мысли, совсем недалекой от греха:
— О! Если бы я могла любить его, если бы мне это было позволено!
Сожаление само по себе есть пятнышко на хрупком зеркале, что зовется женской добродетелью.
Вновь увидев герцога, Мария Луиза поневоле сильно покраснела. Она одарила его ангельской улыбкой и ничего не сказала о том, что он сделал: ей, разумеется, не хотелось хвалить его, но и упрекать этого человека у нее не хватило смелости.
Он стоял перед ней, как обычно, в почтительной позе и исполнял свои обязанности с той же простотой, с тем же добросердечием, как прежде, если только это новое выражение можно применить в подобном случае.