Это здесь, здесь!
Солнце только что взошло слева от меня; ты справа.
«Лежащее предо мной плоскогорье наклонено с юга на север, с гор к равнине».
Это здесь.
Да, вот, вот там, на горизонте, — благодарю тебя, Господи, за то, что этот день так ясен! — на том плоскогорье построен скит.
О почему до него еще так далеко, почему взгляд человеческий так слаб? Я вижу сотни белых точек, разбросанных среди зелени деревьев, но какая из них твое жилище?
Милая голубка, любимая голубка, дочь неба, голубка, подскажи мне это!
Я иду, любимый мой, иду: каждая минута промедления похищена у твоего и у моего счастья, терять ее означает искушать Бога.
Не оттого ли ты потерял меня, что опоздал на одну минуту?
Лети, голубка! Да, да, не правда ли, завтра, а может быть, сегодня вечером мы найдем его?
31 июля.
Ночь прервала наши поиски, любимый мой, но я надеюсь, надеюсь!
Я расспрашивала всех подряд, и мне показали стоящий на склоне горы монастырь камальдулов, и рядом с ним маленький домик, по описанию очень похожий на твой. Я видела, как он белеет в лазурной вечерней дымке; может быть, ты был там и смотрел в окно, не зная, что, пока невидимое тебе, в поле твоего зрения попадает несчастное создание, которое живет лишь тобой и умрет без тебя.
Я написала тебе, что расспрашивала всех, и мне ответили, что в домике живет отшельник, мудрец, праведник, еще молодой, красивый.
Этот человек — ты, любимый мой; не правда ли, не правда ли, что это ты?
Если это так, то не был ли ты сегодня в деревне Камон, где я остановилась на ночь?
Ты навестил бедного плотника, который сломал ногу, упав с крыши, перевязал его, лечил, а уходя, сказал провожавшей тебя коленопреклоненной семье:
«Вот вы и успокоились: молитесь об утешившем вас».
О, это, конечно, был ты, я узнала тебя по этим горестным словам. Ты ждешь меня и страдаешь, не зная ничего обо мне.
Ты страдаешь оттого, что не уверен во мне. О, человеку свойственны сомнения, только я не сомневалась, когда считала тебя умершим.
Подумать только, приди я двумя часами раньше, может быть, мы встретились бы с тобой!
Я говорю «может быть», потому что, если бы знаю точно, что это действительно был ты, в ту же минуту, несмотря на усталость, я отправилась бы дальше, взяла бы проводника и велела бы нести себя. Но что, если я ошиблась и это был не ты? О, инстинкт голубки надежнее всего, он ни разу не подвел. Это не ей, а мне недостало сил.
Где ты сейчас, что делаешь, любимый мой? Если только мыслями ты не с Богом, я надеюсь, что ты вспоминаешь обо мне.
О, думая о тебе — я думаю о Боге; думая о Боге — я думаю о тебе.
Уже одиннадцать часов вечера. До завтра! До завтра! Огромная надежда, слишком сильная, чтобы идти не от Неба, говорит мне, что завтра мы встретимся.
XXV
31 июля, одиннадцать часов вечера.
Не знаю, увидимся ли мы когда-нибудь, возлюбленная моего сердца; но спеши, спеши, бьет полночь, истекает последний день моей мирской жизни.
Завтра тот день, что назначен для моего пострижения; полный благочестия, я ждал, пока истекли три месяца, но я не могу бесконечно нарушать данное Господу обещание. Господь говорит со мной, потому что ты молчишь. Господь призывает меня, потому что ты меня оставила.
О, как больно мне отказаться от надежды, которую ты на короткий срок вернула мне!
Телом и душой я возвратился в прошлое и был счастлив; лишиться этого счастья мне будет тяжелее, чем было бы расстаться с жизнью.
Что бы об этом ни говорили, монастырская жизнь не означает ни смерти тела, ни смерти души. Я часто рассматривал мертвые тела, мои глаза останавливались на их бледном и безжизненном челе: это была разрушающаяся материя, только и всего. Никакая мечта не трепетала в навсегда уснувшем мозге, никакая физическая, никакая душевная боль не трогала навсегда спущенные струны.
Я часто наблюдал и эти живые трупы — монахов; но их лоб, бледнее и безжизненнее чела мертвеца, все же другой, непохожий; слезы, бесконечно струящиеся из их сердца, как из глубокого и неиссякаемого источника, углубили глазницы и проточили на щеках тот горький след, по которому Господь узнает избранников страдания, чтобы сделать их — по крайней мере, я надеюсь на это — избранниками своей любви.
Их скорчившиеся тела постоянно била нервная дрожь, которая свидетельствовала о боли и указывала на присутствие жизни. Это не была безмятежность, но не был и покой склепа. Это была медленная, изнуряющая, пожирающая их агония, она вела из этого мира в иной, влекла от жизни к смерти, сводила с ложа в могилу.
Что же, Изабелла, я не скрываю от себя этого и опускаюсь в бездну, измерив ее глубину; я готов испытать эту агонию, лишь бы она скорее привела меня к смерти!
Прощай, я буду всю ночь молиться. С двух часов ночи начнут звонить колокола в монастыре, чтобы объявить, что душа, но не тело, оставляет земную жизнь ради Неба.
В девять часов утра те, что станут моими братьями во Господе, придут за мной.
1 августа, пять часов утра.
Только что я в последний раз увидел восход солнца. Никогда еще оно не было таким сияющим, таким прекрасным, таким величественным. Что ему страдания того жалкого, маленького мира, который оно освещает? Что ему мои слезы, смочившие бумагу? Оно выпьет их за десять минут, подставь я письмо под его лучи, как выпивает каплю росы, дрожащую на конце травинки или скатившуюся, подобно алмазу, в чашечке цветка.
Я больше не увижу его. Предназначенная мне келья выходит на двор, обнесенный высокой стеной, через прорези мне будет виден лишь уголок кладбища. Я попрошу, чтобы этот уголок отвели для моей могилы.
Надо держаться поближе к тому, чего хочешь скорее достичь.
Помолимся!
Девять часов утра.
Пение приближается: монахи идут за мной.
Я не хочу, чтобы эти люди вошли сюда. Не хочу, чтобы они увидели Ваши письма и то, которое я пишу сейчас. Не хочу показывать им мои слезы.
Я встречу их на пороге. Душа останется с Вами, они получат бездыханное тело.
Прощайте!
Смерть Бога исторгла стон из глубины каждой живой души, но и этот стон не мог быть таким жалобным, таким мучительным, как тот, которым я оплакиваю гибель нашей любви.
Прощайте! Прощайте! Прощайте!