— Боже мой! — воскликнул я. — Ведь всего в сотне шагов отсюда дом моего хозяина-медника; этот человек всегда был ко мне добр, а я, мне кажется, был несправедлив по отношению к нему во время моего последнего визита. Если комната в его доме, где я когда-то жил, все еще свободна, поселись там, Дженни. Мне она принесла счастье, так как именно из нее я вышел, чтобы увидеть тебя… Быть может, она сохранила свое благотворное воздействие и будет способствовать тому нежданному, но возможному чуду, о котором ты говорила… Иди, дитя мое, иди и расскажи славному человеку о моей участи. А я в это время отправлюсь в свою камеру, устроюсь там, и, поскольку сейчас всего лишь половина первого, ты успеешь через час вернуться и мы сможем еще несколько часов провести вместе. Господин Дженкинс, передаю свою жену на ваше попечение.
Стоило мне переступить порог тюремного коридора, как одна и та же мысль одновременно осенила меня и Дженни, и мы оба остановились.
— Хотите еще что-то сказать? — осведомился судья.
— О, я уверена, господин Дженкинс, — отвечала Дженни, — Уильяма испугала та же мысль, что и меня… Быть может, однажды выйдя за пределы тюрьмы, я не смогу сюда вернуться!
— Да, да! — воскликнул и я. — Вот именно, вот именно!
— Господин Бемрод, я дал вам слово и покину госпожу Бемрод только тогда, когда она сюда вернется.
— Спасибо!.. Теперь ступайте!
Однако, несмотря на обещание судьи, мы с Дженни, обнявшись, испытывали тот смутный страх, ту смертельную дрожь, которые всегда охватывают узников.
Тюрьма кажется переходом из этого мира в мир иной, прихожей могилы, преддверием смерти.
Все то, что выходит из ее дверей наружу, возвращается в жизнь, то есть удаляется от узника.
Едва Дженни вышла с г-ном Дженкинсом, едва затих стук двери за ними, отозвавшись в самых глубинах моего естества, едва оставшись, наконец, один, я попросил, чтобы меня проводили в мое новое жилье. Я начал жизнь настоящего узника.
Тюремщик велел мне подняться, а не спуститься по лестнице; это уже кое-что означало; затем он открыл мне дверь камеры с зарешеченным окном.
Тюремные камеры все похожи между собой; переместите такую в самый богатый замок, посреди самого богатого пейзажа, и вам хватит одного взгляда, чтобы, даже если решеток на окнах не будет, непременно воскликнуть: «Это тюремная камера!»
Так или иначе, было очевидно, что судья слово свое сдержал: из числа всех свободных камер он выбрал для меня самую лучшую.
В ней было все необходимое, но само это внимание, указывая на вероятность длительного пребывания, весьма усилило мою печаль.
Здесь стояла кровать, настолько хорошая, насколько ею может быть обычная кровать, а также четыре стула и стол со стопкой бумаги, чернилами и перьями.
На самом освещенном месте поставили два цветочных горшка, и казалось, что растения тянутся своими листочками к свету.
Подобно мне, они были узниками, и подобно мне, они стремились к свету и к свободе.
Я окинул беглым взглядом всю эту обстановку, и таким образом инвентаризация моего нового жилища была проведена.
Тюремщик спросил, не нуждаюсь ли я в чем-нибудь, и, услышав мой отрицательный ответ, оставил меня в одиночестве.
Я сел.
В одном из углов моей камеры паук ткал свою сеть; шорох от его ткачества раздражал меня; я встал было, чтобы сорвать паутину, но вспомнил о том французском узнике Бастилии, который втайне завел дружбу с пауком и пришел в отчаяние, когда тюремщик убил его приятеля.
Я подумал: если мое заключение продлится, этот паук тоже мог бы стать моим приятелем и, предвидя это, мне следовало бы его беречь.
Мне ничего не стоило раздавить его, но я его пощадил и даже обратился к нему с речью:
— Спутник моей неволи, милости просим в мою тюрьму! В эту минуту я услышал скрип шагов на лестнице и узнал походку Дженни.
Открылась дверь, и она вошла.
Я подошел к ней, поцеловал ее, прошелся с ней вдоль стен камеры и спросил:
— Ну, что ты об этом скажешь, Дженни?
— А вот что: если бы мне позволили жить здесь с тобой, любимый мой Уильям, эта камера превратилась бы в рай!
— Увы, друг мой, — отозвался я, — рая на земле нет, вот почему ты и разлучена со мной!
— Не будем вспоминать о разлуке, ведь в нашем распоряжении еще три часа!
— Что ж, ты права. А как поживает мой хозяин-медник?
— Это человек замечательный. Зная, какая свалилась на тебя беда, он, похоже, сочувствует тебе всей душой; он попросил судью остаться на минуту с ним, а жене велел проводить меня в твою бывшую комнату…
— Бедная комната!
— Это дворец моего сердца, дорогой Уильям! Она осталась такой же, какой ты ее видел в последний раз; даже мебель не переставлена, и я обнаружила на твоем столе стопку бумаги с заглавием трагедии… С Господнего благословения я там обрела множество воспоминаний, связанных с тобой. Хотя мне дозволено жить там без тебя, я все равно буду там с тобою вместе!
— А что господин Дженкинс?
— Когда я возвратилась к твоему хозяину, они увлеченно беседовали, но, заметив меня, обменялись знаками и замолчали.
— Замолчали?! Неужели медник говорил судье обо мне что-нибудь дурное?
— О, как раз наоборот, мой дорогой друг; пока господин Дженкинс шел сюда со мной, он не переставал меня успокаивать, повторяя, что не перевелись еще на земле достойные люди и что еще не все добрые души переселились в мир иной.
— Что он хотел этим сказать?
— Не знаю, но слова его были добрые, ласковые, сердечные, и наверняка все было бы не так, если бы твой хозяин отозвался о тебе плохо.
— Уже даны распоряжения, чтобы ты, моя славная
Дженни, могла беспрепятственно приходить сюда и уходить?
— Да, они были даны уже сегодня утром, и их повторили в моем присутствии.
— Прекрасно!.. Что же, начнем тогда нашу новую жизнь — нашу жизнь в заключении, наше пребывание в тюрьме; начнем его с молитвы, ведь если Господь забыл о нас, мы напомним ему, что мы всегда с ним.
Три отпущенных нам часа протекли как одна минута.
Когда колокол пробил четыре часа пополудни, пришел тюремщик и предупредил Дженни, что ей пора уходить.
После полугода нашего брака эта разлука на ночь была первой.
Каждый из нас старался скрыть от другого свои слезы; но за воротами тюрьмы Дженни заплакала; заплакал и я, когда Дженни ушла.
С этого часа и началось мое настоящее заключение: жестокость тюрьмы состоит в том, что она терзает человека одиночеством.
Лишь одним способом мог я преодолеть свое мрачное настроение — писать Вам, дорогой мой Петрус.