— Что ж, — сказала вдова, — идите в вашу комнату; ведь именно там в течение двадцати пяти лет почтенный пастор сочинял свои проповеди.
Быть может, это не были образцы красноречия, но зато это были призывы к состраданию, к милосердию, к братству, примеры которых он приводил.
Простые и добрые деревенские жители любили его, находя его таким же простым и добрым, как они сами. Не тщитесь написать лучше, чем он: написать столь же хорошо будет достаточным для вашего счастья и вашего спасения.
— О, успокойтесь, дорогая моя матушка, — сказал я ей. — Начиная с этого дня, поскольку я буду равняться только на вашу доброту, я тем самым окажусь под покровительством тех, кто любил вас; они меня вдохновят, и все будет хорошо.
Я снова пожал ей руку и направился в мою комнату; но напрасно я пытался обдумать мою проповедь — это оказалось невозможным. Я мог только перебирать в памяти все то, что сказала мне эта чудесная женщина, и восхищаться теми образцами сострадания, мужества и смирения, какие порою Всевышний таит в каком-нибудь забытом уголке земли.
Наступило время ужина; г-жа Снарт сама приготовила его для меня: после смерти мужа она отказалась от служанки.
Подав на стол, она позвала меня.
Я, дорогой мой Петрус, обладал отменным аппетитом, аппетитом двадцатитрехлетнего человека, и более того — сердце мое было умиротворено и не омрачено заботой о завтрашнем дне, ведь на этот раз я чувствовал, что Господь со мной, и ничуть в том не сомневался.
Бедная же моя матушка, напротив, ела с трудом и выпила только стакан воды. Когда она увидела, как я сажусь за стол на место, некогда занимаемое ее супругом, из ее глаз выкатились две крупных слезы; она их вытерла, но в сердце ее слезы остались.
— Ну, как ваша проповедь? — спросила она меня в конце ужина.
— Я еще не мог ее обдумать, добрая моя матушка, но вы видите сами, как я спокоен… У Бога есть свои виды на меня, благодаря не моим, а вашим заслугам.
— Да будет так! — откликнулась она с улыбкой и, передавая мне лампу, добавила:
— Идите поработайте ради меня, а я за вас помолюсь.
И она одна, без лампы, вошла в ту комнату, где скончались три ее дочери и муж; ведь несомненно в темноте ей казалось, что она видит смутные зыбкие фигуры немых обитателей царства мертвых.
X. ЧЕЛОВЕК ВСЕГО ЛИШЬ СТРАННИК НА ЗЕМЛЕ
Я вошел в мою комнату.
Она была той самой, что я занимал в первый мой приезд, но сколько же с той поры произошло перемен во мне и вокруг меня!
Я начал применять к себе «Гvw8i oeavтov
[6]
» Сократа, и вскоре это изучение привело меня к сомнению в самом себе и вере в Бога.
Поставив на стол лампу, я опустился на стул и задумался.
Задумался я о целом ряде моих разочарований, о моих попытках написать эпическую поэму, трагедию, философский трактат, о моей гордыне, подобно Иакову трижды поверженной наземь ангелом, и взамен этой борьбы, длившейся во время долгой ночи моего разума и начавшей слабеть на заре моей веры, я мысленно видел спокойное и мирное существование того человека, чью комнату я занимал, того пастора, который в простоте своего труда и своей жизни никогда не ведал провалов, который на протяжении двадцати пяти лет давал своим прихожанам примеры сострадания, милосердия и братства и который с полными руками не прекрасных книг, а добрых дел только что вознесся ко Всевышнему.
Я говорил себе, что моя гордыня, демон, которого мне предстояло сразить в первую очередь, вплоть до этой минуты туманил мой разум, убеждая, что мой гений призван прогреметь по всему свету, в то время как, напротив, только с этого благословенного вечера мне представилось, что жизнь спокойная, тихая, мирная, протекающая под крылом семейного ангела-хранителя, и есть то истинное существование, которое предначертано мне судьбой.
И при этой мысли жить и умереть безвестным в таком уголке земли, мысли, еще три дня тому назад приводившей меня в отчаяние, я почувствовал, как нечто утешительное, животворящее растекается по моим жилам, незаметно проникая в самое сердце.
Случайно передо мной оказалось зеркало; мой взгляд упал на него, и мне показалось, что глаза у меня вдохновенные, лоб светлый, а губы улыбчивые.
Думаю, дело здесь в том, что впервые в жизни я был безоговорочно счастлив и, не испытывая ни сожалений, ни желаний, тем не менее был полон надежд.
Не знаю, как долго пребывал я в этом состоянии безмятежности и восторга; я был вырван из него колокольным звоном с церкви, к которой примыкал пасторский дом: прозвонило девять вечера.
Я открыл окно.
Стояла восхитительная ночь, прекрасная июньская ночь, смягчаемая тихими ветерками.
Окно мое выходило в пасторский сад, за которым простирались другие сады, дальше тянулись поля, и их горизонт ограничивался небольшой цепью холмов.
Все, что мог объять мой взгляд посреди прозрачных ночных теней, являло собою самый совершенный образ безгрешности и покоя.
Только три огонька светились в этом кругу, жалкое подобие всех тех пылающих огней, которыми была усеяна безграничная небесная синева.
Пристальный и вдумчивый, взгляд мой долго покоился на этом сонме звезд, через которые пролегал Млечный Путь, подобный потоку, подобный лавине, подобный водопаду миров!
Потом, подавленный величием представшего предо мной зрелища, чувствуя себя неспособным следовать за передвижениями, присущими или предначертанными для этих светил, этих планет, этих звезд, этих сателлитов, пути которых вычислили Коперник, Галилей и Ньютон, эти три великих исследователя небесной тверди, — я опустил взгляд мой на землю, не устыдившись собственной душевной слабости, поскольку помнил слова Паскаля: «Вечное молчание этих беспредельных пространств устрашает меня!», и я теперь не боялся быть смиренным вместе с изобретателем арифметического треугольника, автором «Писем к провинциалу» и «Мыслей».
За те несколько мгновений, пока я безотрывно смотрел на факелы неба, огни на земле погасли и все снова погрузилось во тьму.
В этот миг на вершине одного из небольших покрытых зарослями холмов, что замыкали горизонт, появился слабый белесый свет.
Глаза мои остановились на этой своего рода ночной заре.
То была восходящая луна — медлительная, величественная, великолепная; ее чуть неправильной формы шар, появившийся за гребнем холма, источал, подобно нимбу, яркое сияние, которое, удаляясь от центра, слабело и превращалось в мягкий и спокойный серебристый свет.
По мере того как невозмутимая царица ночи восходила все выше в поднебесье, этот свет падал на равнину, заставляя ручьи поблескивать подобно муаровым лентам, а озера — сверкать подобно серебряным зеркалам; тень мало-помалу отступала перед лунным сиянием, постепенно захватывавшим все, что находилось в моем кругозоре, подобно приливу, который, двигаясь от горизонта, захватывает все побережье, — так растущая в размерах луна, победительная и неотразимая, поднималась до вершин самых высоких скал.