За месяцы, протекшие со дня смерти Симона, она каждый день думала о нем, и теперь ей казалось, что она поняла это еще до разговора с Рамборг. Какая-то сила заставила ее вновь перебрать все воспоминания, связывавшие ее с Симоном Дарре. Все эти годы она хранила ложную память о человеке, который был ее нареченным женихом; она подделывала воспоминания, как дурной правитель подделывает монету, подмешивая в серебро неблагородный металл. Когда он освободил ее от клятвы и взял на себя вину за нарушение рукобитья, она уверила самое себя, будто Симон, сын Андреса, с презрением отвернулся от нее, как только понял, что она потеряла свою честь. Она забыла, что в тот день в монастырском саду, когда он освободил ее от данного ею слова, он считал ее по-прежнему чистой и непорочной. Но он и тогда готов был взять на себя позор ее измены и непослушания – и потребовал только одного: чтобы ее отец узнал, что это не он нарушил клятву…
И еще одно поняла она теперь. Даже когда он узнал о ней самое худшее, он готов был спасти ее честь в глазах людей. Дай она ему тогда согласие, он не колеблясь назвал бы ее своей женой пред алтарем и всю жизнь держал бы себя так, как если бы навеки забыл о ее позоре.
И все-таки она знала, что никогда не могла бы его полюбить. Она никогда не полюбила бы Симона, сына Андреса… хотя… хотя все то, чего недоставало Эрленду и за что она его так яростно кляла, – всем этим обладал Симон. Но, стало быть, она дурная женщина, которая сама не ведает, чего хочет…
Неоскудевающей рукой давать тому, кого он любит, – так поступал Симон. Она думала, что сама поступает так же…
Но когда она беспечно и неблагодарно принимала его дары, он только улыбался в ответ. Теперь она понимала, как часто было Симону тяжело на сердце, когда он находился подле нее. Теперь она понимала, что под непроницаемым выражением лица он скрывал душевную муку, но он, бывало, отпустит какую-нибудь шутку – словно стряхнет с себя что-то – и вновь готов защищать, помогать и отдавать…
А она сама злобилась, запоминала и таила каждую обиду – когда она протягивала свои дары, а Эрленд их не замечал…
В этой самой горнице произнесла она когда-то дерзкие слова: «Я сама вступила на дурной путь и не буду жаловаться на Эрленда, если этот путь приведет меня к пропасти». Она сказала это женщине, которую обрекла на смерть, потому что та была помехой ее любви.
Прижав руки к груди, Кристин с громкими стонами покачивалась из стороны в сторону. Да… Она с гордостью сказала тогда, что никогда не станет роптать на Эрленда, сына Никулауса, даже если он пресытится ею, обманет ее, покинет ее…
Да… Но поступи Эрленд
так- ей казалось, она
сумела бысдержать свое слово. Если бы он изменил ей
однажды- и на этом все было бы кончено. Но он не изменил ей – а изменял, и изменял на каждом шагу, и превратил ее жизнь в непрерывную цепь страха и неуверенности… Нет, он никогда не изменял ей, но никогда не был ей верной опорой и она не предвидела этому конца. И вот теперь она пришла сюда молить его вернуться обратно и снова изо дня в день до краев наполнять ее жизнь тревогой и беспокойством, несбыточными упованиями, муками, отчаянием и надеждой, подтачивающей ее силы…
Она устала от него. И нет у нее больше ни молодости, ни мужества, чтобы продолжать жить с ним, но, как видно, ей никогда не состариться настолько, чтобы Эрленд потерял власть над ее душой. Недостаточно молода, чтобы жить с ним, недостаточно стара, чтобы терпеливо относиться к нему. Вот в какую жалкую женщину она превратилась – и, как видно, всегда и прежде была такой… «Симон, ты прав…»
Симон… и отец. Они хранили неизменную любовь к ней даже тогда, когда она попирала их ради этого человека, с которым она больше не в силах жить…
«О Симон, я знаю, ты никогда не помышлял о мести. Но чувствуешь ли ты сегодня в своем могиле, Симон, что ты отмщен?..»
Нет, больше ей невмоготу так стоять, она должна взяться за какое-нибудь дело. Она перестелила постель и стала искать тряпку и метлу, но их в доме не оказалось. Она заглянула в клеть – и тут поняла, почему в горнице пахнет конюшней. Эрленд держал в клети своего коня. Здесь было подметено и прибрано. На стене висели починенное, вычищенные и смазанные седло и уздечка.
И вновь сострадание смело все остальные чувства в ее душе. Неужели он держал Сутена в доме потому, что не мог вынести одиночества?..
Кристин услышала шаги на галерее. Она подошла к окну: стекло было покрыто толстым слоем пыли и паутины, но ей показалось, будто она различает женскую фигуру. Вытащив тряпку, которой была заткнута дыра в стекле, она заглянула в отверстие. Какая-то женщина поставила на галерее ведро с молоком и небольшой круг сыра. Это была пожилая уродливая, хромоногая, нищенски одетая женщина. Кристин едва ли осознала сама, насколько у нее отлегло от сердца.
Кристин постаралась как можно лучше прибрать горницу. На балке одной из боковых стен она нашла надпись, вырезанную Бьёрном, сыном Гюннара, – надпись была на латинском языке, так что Кристин не могла разобрать ее полностью, но он именовал себя в ней Dominus1 (
1 Господином(лат) и Miles,2 (
2 Рыцарем(лат.)), потом она прочитала название его родового поместья в Эльвском округе, которого он лишился из-за Осхильд, дочери Гэуте. А почетное сиденье было украшено красивой деревянной резьбой, где выделялся родовой герб Бьёрна, на котором были изображены единорог и листья водяной лилии.
Через некоторое время Кристин почудилось вдалеке конское ржание. Она вышла в сени и выглянула во двор.
Вверху на склоне поросшей чернолесьем горы, выше усадьбы, показался высокий черный жеребец запряженный в телегу с дровами. Эрленд вел коня под уздцы. На возу поверх сложенных поленьев лежала собака, и еще несколько собак бежали вокруг телеги.
Сутен, кастильский жеребец Эрленда, с усилием влезая в хомут, потащил телегу по холмистой лужайке перед домом. Одна из собак с лаем кинулась на север по лужайке… Эрленд уже начал распрягать коня, но, обратив внимание на поведение собак, понял, что в доме кто-то есть. Он снял с воза топор и направился к жилью…
Кристин бросилась назад в горницу, не задвинув засова. Она прижалась к печи и дрожа стала ждать.
Эрленд вошел в горницу с топором в руках, а впереди него и следом за ним в горницу ворвалась свора собак. Они тут же обнаружили гостью и залились оглушительным лаем.
Первое, что бросилось ей в глаза, был молодой, горячий румянец, вспыхнувший на его лице. Едва заметное подергивание прекрасного безвольного рта. Большие глаза, прячущиеся глубоко под дугами бровей…
При виде него у нее пресеклось дыхание. Она заметила давно не бритую щетину на подбородке, заметила, что его спутанные волосы совсем поседели, но это мгновенно вспыхивавшее и бледневшее, как в дни их молодости лицо… Нет, он был так молод и так прекрасен, точно никакая сила на свете не могла его одолеть…
Он был бедно одет – в грязную, рваную синюю куртку; поверх нее он носил кожаную безрукавку, потертую, выцветшую, с продранными петлями, но при каждом движении она мягко обрисовывала его гибкое, сильное тело. Узкие кожаные штаны лопнули на одном колене и разлезлись по шву на икре другой ноги. Но несмотря на это он больше чем когда-либо выглядел потомком рыцарей и воинов. Столько величавого достоинства было во всей его стройной фигуре с широкими, чуть сутуловатыми плечами и длинными гибкими конечностями. Он стоял, слегка отставив ногу, держась одной рукой за пояс, сгягивавший его узкую талию, и свободно свесив вдоль тела другую руку, в которой держал топор.