— Легче называть меня на «ты»?
— Не знаю.
— Все дело в твоей кровати, — сказал он серьезно, посмотрел
на ее шею, повернул голову, словно примериваясь, и поцеловал, — в присутствии
такой кровати думать ни о чем невозможно.
Настя моментально оскорбилась. Только что она мечтала, чтобы
он отпустил ее и она могла бы спокойно подумать. Теперь, когда он готов был ее
отпустить, ей стало обидно.
— А я думала, что все дело во мне, — пробормотала она и,
взявшись за его руки, попыталась расцепить их, — я, наверное, ошибалась. Пусти
меня, Кирилл.
Он встряхнул ее, как мешок с мукой, и не отпустил.
— Как ты думаешь, если мы запрем дверь и выйдем отсюда
завтра утром, это будет очень неприлично? Или сойдет?
Красный цвет полыхнул и затопил ее.
— Ты что? — прошипела она. — С ума сошел?
— Конечно, сошел, — сказал он уверенно, — разве нормальный
человек может вместо Дублина поехать в Петергоф искать убийцу бабушки? Разве
нормальный человек станет…
— Перестань, — попросила она, — я не могу тебя слушать.
— Я сам себя не могу слушать, — признался он.
— Я тебя боюсь, — сказала Настя. Ей хотелось потрогать его
волосы, и она осторожно потрогала.
— Я тебя тоже боюсь. — Он разжал руки, и она съехала по нему
на пол.
Откинув легкую штору, он по-хозяйски открыл дверь и вышел на
маленький круглый балкончик. Прямо перед ним была макушка голубой елки, и
Кирилл осторожно подержался за нее рукой.
Нужно успокоиться. Ему тридцать два года, и он контролирует
ситуацию.
Ничего не получалось.
— Когда приедут твои родители и… тетя Александра?
— К вечеру.
Он посмотрел на свою ладонь. На ней остался липкий след. Он
понюхал — ладонь пахла смолой.
Он шагнул в комнату и прикрыл за собой дверь.
— Ты мне потом покажешь фен? Ты мне просто скажи, где он
лежит, и я посмотрю. Хорошо?
— Хорошо. Ты знаешь, — сказала она решительно, — мне
кажется, я зря все это сочинила. А, Кирилл? Ну не может такого быть! Мы все
любим друг друга, и бабушку все тоже очень любили, по-разному, но любили, даже
Муся.
— Почему — даже?
— Ну, Муся же не родственница. И работает недавно.
— У тебя она тоже будет работать?
— Конечно. Я не смогу следить за таким доминой как следует.
Может, она не три раза в неделю станет приходить, как к бабушке, а раз или два.
— Откуда у твоей бабушки были деньги? Дед ведь давно умер,
правильно?
— Правильно. Его посадили в сорок девятом, выпустили в
пятьдесят четвертом, и, по-моему, в пятьдесят шестом он умер.
— Она работала?
— Она работала, как все интеллигентные женщины при
обеспеченных мужьях. Научным сотрудником в Русском музее. — Настя улыбнулась. —
Она любила свою работу. Диссертацию защитила, статьи писала. Одна ее статья
даже включена во французский путеводитель по Санкт-Петербургу. Она очень
гордилась.
— На домработницу и машину никак не хватит, — сказал Кирилл
задумчиво.
— Наверное, что-то осталось от деда. — Настя умоляюще
посмотрела на него, как будто просила немедленно согласиться, что деньги
остались от деда, и ее драгоценная бабушка просто тратила их.
— Насть, — спросил он нетерпеливо, — что это были за деньги,
если их хватило на сорок пять лет? Нет, больше! Вряд ли он из тюрьмы вернулся
на свою должность, правильно?
Она молча смотрела на него.
— Значит, с сорок девятого года она жила одна. Вернее, с детьми.
И все сохранила.
— Что?
— Дом, книги, картины, драгоценности. Это ведь все осталось.
На что она жила?
— Я не знаю. Мы никогда об этом не думали. Я помню, что,
когда родители предлагали ей денег, она говорила, что ей хватает. Ну, и они
перестали предлагать.
— А дед кем был?
— До войны главным инженером Волховстроя. В войну возводил
какие-то переправы и понтоны. А после войны здесь, в Питере, электростанцию
строил. Потом его посадили, и он, конечно, больше не работал.
Кирилл все нюхал ладонь, пахнущую молодым лесом.
Иногда его оставляли у бабушки до осени. У него болели уши,
и школу он пропускал. Потом он стал придумывать про уши, и его все равно
оставляли, потому что родителям было недосуг проверять. Братьев и сестер
забирали, и они оставались с бабушкой вдвоем.
Бабушка с утра уходила на ферму и в огород, а он был один,
совсем один в ее большом неухоженном доме! Господи, какое это было счастье! Он
мог читать, мог петь, мог слоняться просто так, и никто не делал ему замечаний,
что он болтается без дела, а в их семье «каждый имеет свой ряд обязанностей».
Этот «ряд обязанностей», сказанный поучительным отцовским тоном, снился ему в
отвратительных снах.
Он читал толстую растрепанную книгу с редкими картинками,
почти ничего не понимал, но все равно читал, потому что мог читать в любое
время, а не в «час, отведенный для чтения». Потом оказалось, что это пьесы
Островского, изданные в девятьсот четвертом году.
Приходила бабушка, приносила какое-нибудь лакомство — свежий
белый калач или горстку ирисок с налипшими на них крошками и шелухой от
семечек, и они пили чай, долго, со вкусом, и одинаково отдувались, и никуда не
торопились, и молчали, потому что за лето до смерти уставали от разговоров.
Потом он играл на щелястом холодном полу, катал грузовик, который бабушка
одалживала у соседки, чьи внуки к тому времени давно уехали в город, дудел в
деревянную дудку, пугая худого желтоглазого кота, укладывал в коробку
пластмассового зайца с оторванной лапой. Заяц был совсем старенький, но он
любил его, хотя братья и оторвали ему лапу, играя им в футбол.
И еще бабушка брала его в лес. Летом она не ходила в лес —
ей не уйти было от дома, стирки, готовки на такую ораву детей, а осенью ходила
и его брала с собой.
В лесу было просторно и тихо, слышно, как лист, падая,
цепляется за ветки. Все было желтым и красным, и пахло остро и сладко — так,
как сейчас от его ладони. Молодым лесом, близкими холодами, умирающими
листьями, подмороженной травой. В траве стояли крепкие, как огурчики, холодные
и плотные грибы. Корзинка тяжелела, и обратно ее всегда несла бабушка.