Это был только второй день моей любви, а мой внутренний мир уже пошатнулся.
В сравнении с этим революция Коперника просто пустяк. Я решила бороться и сказала себе: «Елена слепая».
От страдания одно лекарство – пустота в голове. Чтобы опустошить голову, надо мчаться галопом, подставляя лоб ветру, стать продолжением коня, рогом единорога, устремляясь к последней схватке, когда разгоряченных всадника и коня распылит и поглотит пространство, а потом их засосут вентиляторы и развеют по воздуху.
Елена слепая. Этот конь настоящий. Там, где есть свобода, ветер и скорость, там есть и конь. Я называю конем вовсе не четвероногое животное, за которым нужно убирать навоз. Конь – это тот, кто презирает землю, уносит ввысь и не дает упасть. Это тот, кто затоптал бы меня насмерть, уступи я низким соблазнам. Это тот, кто заставляет танцевать мое сердце и исторгает ржание из моей утробы, тот, чей бег столь неистов, что заставляет щуриться от пощечин ветра сильнее, чем от ослепительного света.
Конь там, где, взмывая ввысь, ты перестаешь мыслить, чувствовать и думать о будущем, где ты становишься летящей бурей.
Я называю конем ключ к бесконечности, а скачкой – минуты, когда рядом со мной несутся толпы монголов, татар, сарацин, краснокожих и других собратьев по седлу, которые родились, чтобы быть всадниками, родились, чтобы жить.
Конем я называю существо, которое лягается четырьмя копытами, и я знаю, что у моего велосипеда есть четыре копыта, и что он умеет лягаться, и что это конь.
Всадник – это тот, кому конь принес свободу и у кого свобода свистит в ушах.
Вот почему ни один конь так не заслуживал звания коня, как мой.
Если бы Елена не была слепая, она бы увидела, что это конь, и полюбила меня.
Это был только второй день любви, а я уже дважды потеряла лицо.
Для китайцев потерять лицо – самое страшное в жизни.
Я не была китаянкой, но соглашалась с ними. Я дважды пережила унижение. Нужен какой-то блестящий поступок, чтобы восстановить свою честь. Иначе Елена меня не полюбит.
С досадой и напряжением ждала я удобного случая.
Я боялась третьего дня.
Каждый раз, когда мы мучили маленького немца, противники в отместку колотили кого-нибудь из наших. Одна месть порождала другую, и так без конца.
Карательные акции следовали одна за другой, а насилие оправдывало любые преступления.
Это и есть война.
Все смеются над детьми, которые в свое оправдание ноют: «Он первый начал». Но взрослые конфликты возникают точно так же.
Войну в Саньлитунь начали союзники. Но одно из тонких мест исторической науки состоит в том, что началом можно объявить все, что угодно.
Восточные немцы часто жаловались, что в гетто мы напали на них первые.
А мы находили мелочными эти географические ограничения. Война началась не в Пекине в 1972 году. Она началась в Европе в 1939-м.
Кое-кто из незрелых интеллектуалов замечал, что в 1945-м был заключен мир. Мы считали их наивными. В 1945-м произошло то же, что и в 1918-м, – солдаты опустили ружья, чтобы перевести дух.
Дух мы перевели, а враг никуда не делся. Не все меняется в этом мире.
Одним из самых ужасных эпизодов нашей войны была битва за госпиталь и ее последствия.
Местонахождение госпиталя считалось одной из военных тайн союзников.
Мы оставили тот самый ящик для перевозки мебели на старом месте. Снаружи наша постройка была совершенно не видна.
Входить в госпиталь полагалось как можно незаметнее и всегда только по одному. Это не составляло труда, так как ящик стоял вплотную к стене кирпичного заводика. Проникнуть туда незаметно было проще простого.
Впрочем, земля не рождала шпионов хуже немцев. Они не обнаружили ни одну из наших баз. Воевать с ними было легче легкого.
Нам нечего было бояться, кроме ябед. Среди нас не могло быть предателей. Трусы бывали, но изменники – никогда.
Если попадаешь в лапы к врагу, всегда знаешь, что тебя поколотят. Не слишком приятно, но мы держались. Такие испытания не казались нам пыткой. Нам и в голову не приходило, что кто-то из наших мог выдать военную тайну только ради того, чтобы избежать столь легкой расправы.
Однако именно это и случилось.
У Елены был брат десяти лет. Насколько Елена была красива и высокомерна, настолько же смешон ее брат Клаудио. Не то чтобы он был некрасив или даже уродлив, нет, но было в нем какое-то вялое жеманство, слабость и нерешительность, которые с первого взгляда раздражали. К тому же, как и его сестра, он всегда одевался с иголочки, тщательно причесанные волосы блистали чистотой и были разделены безупречным пробором, а одежда так идеально выглажена, что он смахивал на картинку из модного каталога для детей аппаратчиков.
Мы все ненавидели его за эту ухоженность.
Однако у нас не нашлось предлога, чтобы не брать его в армию. Елене война казалась смешной, и она смотрела на нас свысока. Клаудио же хотел сойти за своего и был готов на все, чтобы его приняли.
И его приняли. Мы не могли рисковать дружбой с итальянцами – в том числе с великолепной Джихан, – не приняв в армию их соотечественника. Особенно досадно, что сами итальянцы ненавидели новенького, но никогда нельзя было предугадать, на что именно они обидятся.
Ничего не поделаешь, ладно. Клаудио будет плохим солдатом, вот и все. Не может же армия состоять из одних героев.
Через две недели после того, как мы приняли брата Елены в наши ряды, во время одной стычки немцы взяли его в плен. Никогда еще мы не видели, чтобы кто-нибудь так плохо дрался и так медленно бегал.
В глубине души мы были довольны, с радостью предвкушая колотушки, которые ему достанутся. Поэтому мы даже симпатизировали врагу: маленький итальянец был таким изнеженным, а мать носилась с ним, как курица с яйцом.
Клаудио вернулся хромая. Никаких следов побоев или пыток мы не заметили. Хныча, он рассказал, что немцы вывернули ему ногу на 360 градусов, а мы удивились столь прогрессивным методам.
На другой день немцы пошли в атаку и разгромили наш госпиталь, а брат Елены позабыл о больной ноге. Все стало ясно. Клаудио плохо говорил по-английски, но достаточно для того, чтобы предать.
(Английский был языком переговоров с врагом. А поскольку наше общение в основном ограничивалось драками и пытками, то мы этим языком никогда не пользовались. Все союзники говорили по-французски, и я считала это естественным.)
Итальянцам больше других не терпелось наказать предателя. Мы собрались на военный совет, и тут Клаудио продемонстрировал верх трусости: мать собственной персоной явилась вызволять бедного малыша. «Если хоть один волос упадет с головы моего сына, я вам такое устрою, на всю жизнь запомните!» – заявила она, сверкая глазами.