Гарсон проводил графиню, Аннету и Бертена в заранее заказанный отдельный кабинет, где их ждала герцогиня.
Рядом с герцогиней художник увидел ее племянника, маркиза де Фарандаля, который с любезной улыбкой поспешил взять у графини и ее дочери их зонтики и накидки. Бертен почувствовал при этом такое раздражение, что ему захотелось вдруг сказать что-нибудь обидное и грубое.
Герцогиня объяснила, что встретилась с племянником, а Мюзадье увел с собою министр изящных искусств. При мысли о том, что этот красавчик-маркиз женится на Аннете, что он пришел сюда ради нее, что он уже смотрит на нее как на женщину, предназначенную для его ложа, Бертен разволновался, возмутился, как будто игнорировали и попирали его права, таинственные и священные права.
Как только уселись за стол, маркиз, которого поместили рядом с девушкой, стал ухаживать за нею с предупредительностью мужчины, получившего на это разрешение.
Он бросал на нее любопытные взгляды, которые казались художнику наглыми и раздевающими, улыбался почти любовно и самодовольно, любезничал с ней фамильярно и открыто. В его манерах и словах уже проявлялось какое-то решение, как будто он оповещал о согласии владеть ею.
Герцогиня и графиня, казалось, покровительствовали ему, одобряли его поведение и с видом заговорщиц переглядывались между собою.
После завтрака вернулись на выставку. В залах было так тесно, что пробраться туда казалось невозможным. От скученных человеческих тел и противного запаха заношенных фраков и платьев воздух стал удушливым до тошноты. Смотрели уже не на картины, а «на лица и туалеты, отыскивали знакомых; порою в этой густой толпе начиналась давка, — публика расступалась, чтобы пропустить высокую стремянку лакировщиков, кричавших:
— Посторонитесь, господа, посторонитесь!
Не прошло и пяти минут, как графиня и Оливье оказались отрезанными от своих спутников. Он хотел разыскать их, но графиня, опираясь на его руку, сказала:
— Ведь нам хорошо и так, не правда ли? Оставим их; мы же все равно условились встретиться в четыре часа в буфете, если потеряем друг друга.
— Да, верно, — согласился он.
Но его поглощала мысль, что маркиз сопровождает Аннету и продолжает увиваться около нее с фатовской галантностью.
Графиня прошептала:
— Так вы меня все еще любите?
Он с озабоченным видом ответил:
— Ну, конечно.
И старался разглядеть поверх голов серую шляпу г-на де Фарандаля.
Чувствуя, что он рассеян, и желая опять привлечь к себе его мысли, она продолжала:
— Если бы вы знали, как меня восхищает выставленная вами картина. Это ваш шедевр.
Он улыбнулся, сразу забыв о молодых людях и думая только о том, что так тревожило его утром.
— Правда? Вы находите?
— Да, я ставлю ее выше всего.
— Она мне далась нелегко.
Она продолжала говорить ему ласковые слова, ибо давно уже хорошо знала: ничто не имеет такой власти над художником, как нежная и постоянная лесть. Захваченный, воодушевленный, обрадованный этими милыми словами, он снова разговорился, не видя и не слыша никого, кроме нее, в этой огромной бурлящей людской массе.
Чтобы отблагодарить ее, он шепнул ей на ухо:
— Мне до безумия хочется вас поцеловать.
Горячая волна затопила ее всю, и, подняв на него сияющие глаза, она повторила свой вопрос:
— Итак, вы меня все еще любите?
И он ответил с той интонацией, которую она хотела слышать и не слышала раньше:
— Да, я люблю вас, моя дорогая Ани.
— Приходите почаще ко мне по вечерам. Теперь при мне дочь, и я не буду много выезжать.
С тех пор как она почувствовала в нем это неожиданное пробуждение любви, она испытывала огромное счастье. Теперь, когда волосы Оливье совсем поседели и с годами он угомонился, она уже меньше опасалась, что он может увлечься какой-нибудь другой женщиной, но ее ужасно тревожила мысль, как бы из страха перед одиночеством он не вздумал жениться. Эта боязнь, зародившаяся в ней уже давно, беспрестанно росла. У нее возникали невыполнимые планы, как бы подольше оставлять Оливье при себе, не давая ему проводить долгие вечера в холодном безмолвии его пустого особняка. Она не всегда имела возможность привлекать и удерживать художника и потому подсказывала ему развлечения, настаивала на том, чтобы он бывал в театре, выезжал в свет, предпочитая даже, чтобы он находился в обществе женщин, только не в своем тоскливом доме.
Она продолжала, отвечая на свою затаенную мысль:
— Ах, если бы вы могли всегда быть со мной, как бы я вас баловала! Обещайте мне приходить как можно чаще, ведь я теперь совсем не буду выезжать.
— Обещаю вам.
Над ее ухом раздался шепот:
— Мама.
Графиня вздрогнула и обернулась. Аннета, герцогиня и маркиз подошли к ним.
— Четыре часа, — сказала герцогиня, — я очень устала, мне хочется уйти.
Графиня ответила:
— Я тоже ухожу, я совсем без сил.
Они подошли к внутренней лестнице, идущей от галереи, где висели акварели и рисунки, и поднимающейся над огромным зимним садом, в котором выставлены были произведения скульптуры.
С площадки лестницы видна была с одного конца до другого гигантская оранжерея, уставленная статуями; они стояли на дорожках вокруг густых зеленых кустов, высясь над толпой, заливавшей проходы черным потоком. Над темным ковром из шляп и плечей, разрывая его в тысяче мест, мраморные статуи, казалось, светились своей белизной.
Когда Бертен у выхода откланялся дамам, графиня тихо спросила его:
— Значит, вы придете сегодня вечером?
— О, да.
И он вернулся на выставку, чтобы поделиться с художниками впечатлениями этого дня.
Живописцы и скульпторы стояли группами вокруг статуй, у буфета и спорили, как бывало из года в год, защищая или опровергая те же идеи, теми же доводами, по поводу приблизительно таких же произведений. Оливье обыкновенно оживлялся во время этих диспутов, обладая особым умением приводить в замешательство противника и пользуясь репутацией остроумного теоретика, которой он гордился; он хотел бы и теперь увлечься спором, но то, что он по привычке отвечал, так же мало занимало его, как и то, что он слышал, и ему захотелось уйти, ничего не слышать, ничего не воспринимать, так как он заранее знал все, что может быть сказано по этим извечным вопросам искусства, знакомого ему во всех тонкостях.
Все же он любил эти темы, очень любил до сих пор, но сегодня его отвлекала от них одна из тех мелких и назойливых забот, одна из тех ничтожных тревог, которые, казалось бы, совсем не должны затрагивать нас и, тем не менее, что бы мы ни говорили, что бы ни делали, они впиваются в мысль, как вонзившаяся в тело незаметная заноза.