— Уже немало.
Биолог хмыкнул.
— Что-то восстанавливается. Что-то… их нервы расползаются, и я не вижу причины. Буквально расползаются. Утечка импульса вдоль аксонов.
— Из-за распада клеток? — предположил я.
— И уравнение Аррениуса
[72]
никак не сходится, все эти нелинейные эффекты при низких температурах. Фактор частоты летит к чертям. Такое ощущение, что температура вообще не влияет, и… мать… — на одном из дисплеев какая-то из величин превзошла критический предел. Каннингем глянул вверх через вертушку, повысил голос: — Сьюзен, нужна новая биопсия. Из центрального узла.
— Что… а. Минутку, — она покачала головой, такая же апатичная, как подвластные ей пленники, и набрала короткую спираль символов.
В одном из окошек Растрепа взирал на ее сообщение своей чудесной зрячей шкурой. Секунду болтун парил в неподвижности. Потом сложил щупальца с одной стороны, открывая свой центральный узел. По приказу биолога из нор выползли цепкими змеями два манипулятора: один орудовал медицинским отборником, второй, на случай безрассудного сопротивления, угрожал насилием. Нужды в этом особенно не было; ложная там слепота или истинная, но болтуны учились быстро. Растрепа подставил брюхо, словно жертва, примирившаяся с неизбежным изнасилованием. Пальцы Каннингема оступились; манипуляторы столкнулись, перепутавшись. Он выругался, Попробовал снова, каждым движением выдавая расстройство. Ему отсекло расширенный фенотип; некогда истинный «призрак в машине»,
[73]
он превратился в банального нажимателя кнопок, и…
…И внезапно что-то сомкнулось. Грани Каннингема у меня на глазах просветлели. Я почти мог его прочитать.
Со второго раза у него получилось. Кончик иглы метнулся вперед атакующей коброй и отскочил неуловимо быстро. Красочные волны раскатились по шкуре Растрепы, словно рябь от брошенного камня по тихой воде.
Каннингему, наверное, показалось, будто он что-то заметил в моих глазах.
— Легче, когда не считаешь их людьми, — проговорил он, и в первый раз я смог прочитать подтекст, ясный и резкий, как битое стекло: «Хотя ты никого людьми не считаешь…»
* * *
Каннингему не нравилось, когда им манипулируют.
Никому не нравится. Но большинство людей не думает, что я этим занимаюсь. Не знает, до какой степени тела предают их, когда они закрывают рот. Если они говорят вслух, значит, хотят довериться тебе, а если молчат, им кажется, что они держат свое мнение при себе. Я так пристально наблюдаю за ними, подгоняю каждое слово, лишь бы ни одна система не заподозрила, что ее используют, — и все же по какой-то причине с Робертом Каннингемом метод не сработал.
По-моему, я не ту систему моделировал.
Представь себе, что ты синтет. Ты занимаешься поведением систем на гранях, по отражениям в них вычисляешь свойства внутренних механизмов. В этом тайна твоего успеха: ты понимаешь систему, познав отчертившие ее границы.
Теперь представь человека, который пробил в своих границах дыру и выплеснулся наружу.
Плоть была не в силах вместить Роберта Каннингема. Долг вырвал его за пределы куска мяса; здесь, в облаке Оорта, его графы распростерлись по всему кораблю. До определенной степени это относилось ко всем нам; Бейтс и её роботы, Сарасти и его лимбический коннект — даже накладки КонСенсуса в наших мозгах немного рассеивали нас, на самую малость выводя за границу собственных тел. Но Бейтс лишь управляла своими роботами; она не подселялась в них. Банда четырех на одной материнской плате запускала несколько систем, но каждая имела свою характерную топологию, и выступали они поочередно. А Сарасти…
Ну, Сарасти — совсем другое дело, как оказалось.
Каннингем своими манипуляторами не просто управлял: он скрывался в них, носил, точно шпионскую легенду, скрывая слабого нормала внутри. Он пожертвовал половиной неокортекса ради возможности видеть рентген и на вкус ощущать конформации клеточных мембран, он выпотрошил одно тело, чтобы стать мимолетным постояльцем множества. Кусочки его таились в датчиках и манипуляторах, усеявших стенки вольеров; я мог бы извлечь ключевые намеки из каждого прибора в медицинском отсеке, если бы сообразил поискать. Каннингем, как и все, был топологической головоломкой, но половина ее кусочков пряталась в машинах. Моя модель оказалась неполной.
Не думаю, чтобы он рвался к подобному состоянию. Оглядываясь, я вижу ауру ненависти к себе на каждой грани, какую ни вспомню. Но на исходе двадцать первого века единственной альтернативой, какую он видел, была жизнь паразита. Каннингем выбрал меньшее зло.
А теперь даже в этом ему отказали. Приказ Сарасти отсек его органы чувств. Биолог больше не воспринимал данные нутром; ему приходилось интерпретировать их, шаг за мучительным шагом, сквозь диаграммы и графики, сводившие восприятие к пресной и скучной скорописи. Передо мной стояла система, изувеченная множественными ампутациями. Система, чьи глаза, уши и язык вырезали, вынужденная на ощупь, вслепую искать дорогу среди предметов, которые она прежде населяла изнутри. Внезапно ему стало негде прятаться, и разнесенные ветром осколки Роберта Каннингема собрались обратно во плоти, где я смог, наконец, их разглядеть.
В этом с самого начала заключалась моя ошибка. Я так сосредоточился на моделировании других систем, что совсем забыл о той, что строит сами модели. Единственный враг ясного зрения — слепота: неверные посылки могут стать шорами, и недостаточно было представить, что я — Роберт Каннингем.
Приходилось одновременно представлять, что я — Сири Китон.
* * *
Конечно, после этого встал новый вопрос. Если догадка относительно Каннингема верна, почему же мои приемы срабатывали с Исааком Шпинделем? Тот был столь же дискретен, как и его преемник.
В тот момент я недолго раздумывал над этим. Шпиндель погиб, а убийца его оставался с нами — парил под носом у «Тезея» титанической, разбухшей головоломкой, готовой в любую секунду раздавить нас. Так что я изрядно отвлекся.
Но теперь — когда уже слишком поздно что-то делать — я, кажется, понял ответ.
Возможно, мои приемы не срабатывали и с Исааком. Возможно, он подмечал мои махинации с той же легкостью, что и Каннингем. Но ему было все равно. Возможно, я смог прочитать его, потому что он мне позволил. А это значило — не могу подобрать другого объяснения — только одно: несмотря ни на что, я пришелся ему по душе.
Пожалуй, это делало его моим другом.