В то время Торир особенно настаивал на том, чтобы Олег поспешил на берега Днепра ведь, казалось, лучшего момента не предвидится: все взоры к степи повернуты, опасности в основном оттуда ждут, да и братья-варяги в особой немилости у Киева были. Но Олег не спешил. А, кажется, приди он сейчас к Киеву — и упадет город к его ногам, как спелое яблоко. Вот это и пытался втолковать Торир волхвам-посредникам. Несмотря на опасность и слежку пытался. Ведь и он был там, где произошло злодеяние. Князь Аскольд его лично расспрашивал, что да как. Торир тогда отвертелся: мол, ничего не помню, пьян был. А что припоминал — так лишь то, что ярл Олаф, ухода, звал его с собой. Вот в какой-то миг Торир и пошел следом. А как вышел и где его сон сморил — не помнил. Очнулся на берегу Днепра от криков и плача. Тогда и узнал, что Дир и хазарина, и Ангуш, и боярина Борича порешил.
— И ты уверен, что именно рука Дира это злодеяние совершила? — хмурил кустистые брови Аскольд.
— А кто еще? Да и ссорились они с Раж-Тарханом весь вечер. Мне бы сообразить, к чему это может привести, пить поменьше да приглядеть за князем. Где там! Дир сам заздравные тосты говорил, следил, чтобы все пили от души.
Говоря, Торир глядел на Аскольда честными синими глазами юнака, который не посмел бы солгать своему князю. А позже опять искал в лесах перунников, настаивал, чтобы поторопили Олега Вещего. Пока сами волхвы не стали сторониться упрямого варяга и велели ему уходить в степь, чтобы сгоряча не наделал глупостей, не выдал себя чем.
И Торир уехал. Тем более что находиться в Киеве не было радости. То и дело слышал он злобные выкрики в спину, встречал сердитые взгляды. Ух, и не любили же тогда в городе тех, кто был возле князя да не смог удержать его руку. В своем отряде Торир ощущал то же самое. Злы были его витязи, смотрели хмуро, кое-кто и открыто выходил из повиновения. Даг, Могута — первые смутьяны — вели себя так, словно уже сейчас вознамерились скинуть неугодного чужака. Если бы не мудрость Фарлафа — и впрямь до крови могло дойти. Но степь неожиданно всех примирила. Да и до ссор ли было, когда опасность дышала в лицо, когда они едва не каждый день схлестывались с набежчиками. К тому же надменный варяг Торир в степи словно присмирел. Хватило у чужака ума не кичиться властью, а слушать тех, кто не впервые в конные дозоры уходил, учился на ходу. Воинской смекалки ему было не занимать, и в иные тревожные моменты именно его руководство спасало отряд. Да и чутье Торира не подводило, чувствовал опасность, умел предвидеть нападение. Дружинники только дивились предусмотрительности старшого, который выводил копье из самых, казалось бы, безнадежных положений. Торир и сам даже забыл, что он засланный, слился с побратимами. А потом случилась та негаданная хазарская стрела, пробившая его навылет, застрявшая, как жало, в теле. Смерть уже рядом была, он висел в седле, еле держась за конскую гриву. И вот тут-то побратимы не подвели. Скакали рядом, придерживая телами, уводили, оставляя небольшие группы воев, чтобы те сбивали с пути следовавших за ними степняков, принимая неравные бои, пока они увозили, оберегали «своего». И мало кто вернулся из тех воинов, кого оставляли…
Вот тогда и перевернулось что-то в душе Торира. Его привезли в безопасное место, выхаживали, лекаря-волхва к нему вызвали. Из перунников оказался лекарь, но Торир впервые умолчал о слове заветном, соединявшем его со служителями Перуна. Даже сама его месть — цель всей жизни — словно отошла на задний план. А вот что его своим сочли — волновало. Но сладким оказалось это волнение. Сам от себя не ожидал такого. И это несмотря на пробитое стрелой легкое, которое и после месяца хвори и пойла из густого отвратительного медвежьего жира порой отдавало болью. А как только стала возвращаться сила — Торир вернулся в копье. К своим.
Да, это лето и полная опасностей степная жизнь изменили его. Он и внешне изменился, похудел, потемнел от солнечных степных ветров, даже на варяга стал меньше похож. Сбрил наголо волосы и бороду свою золотую. Да и зачем в степи краса викинга — длинные волосы? Здесь, когда на много верст вокруг нет воды, они только помеха. Жара и гнус заели бы. А так обрил он голову на степной манер в первые же выезды, даже клока на макушке — особого знака главенства у степняков — не оставил. Правда, за время болезни волосы отросли и теперь вились, спадая на брови и виски легкими светлыми завитками. От этого вид у варяга Торира стал юный, почти отроческий. Вои даже подшучивали, что стал он красенем, как дева. Неудивительно, что все бабы и девки в слободах, где они делали редкие остановки, заглядывались на пригожего молодца, которого вои почтительно величали «наш». Не «батька», как обычно принято называть предводителей (батькой в отряде был и остался старый Фарлаф), а именно «наш».
У костра вновь завели разговор. О том, что волнует любого воя в степных переходах, — о бабах. Вернее, о том, как плохо, когда их нет. Быстрые стоянки в слободах — не в счет. Там не всегда и расслабиться можно: слободские мужики не больно-то радуются, когда витязи их женщин мнут. И тут уж кому, какая удача. А баб хотелось… Вот и стали вспоминать, к кому чья душа лежит, кого кто ждет. И негаданно кто-то упомянул о Карине, красе первой киевской.
Торир невольно приподнялся. Слушал, подперев щеку кулаком, следил за рассказчиками.
— Каринка — она особенная, — говорили воины, но без обычной скабрезности, даже с уважением. Правда, ворчали, что зря цветет такая краса. Ходит, задрав нос, если задеть ее, так глянет, что впору извиняться. А то и не глянет вовсе. Говорят, сам Дир вился подле ее порога, но робел непотребство обычное проявлять. Уж больно в почет девка вошла. Дворище ее гостевое многим на зависть, а еще бают, что вместе с Микулой она ладьи на юга снарядила, торгует. Нарочитая стала, как иной боярин. Того и гляди, на Думу к князьям позовут. Но все цветет пустоцветом.
Торир слушал. Оказывается, пока он хворал, немало вестей из Киева пришло: кто женился и кто с кем породнился. И о Карине были новости. Поговаривали, что сватался к ней знатный кузнец Жихарь. Он давно вокруг дочки Бояна увивался, вот, думали, и поведет ее вокруг ракитового куста. Но Карина ему отказала. Да разве только Жихарю? Называли и других. Последним из ухажеров красавицы Бояновны слыл некий заезжий гость, из самого Царь-града. Весть шла, что византиец целое лето жил на постое в ее дворище, и товары все распродал, и ладьи уже отправил на юга, а все ждет чего-то. И, говорят, проходу красавице не дает. А ведь за византийца выйти — мечта любой киевской девицы. Карина же все тянет время.
— Может, и нет у нее этого, бабьего? — спросил кто-то. — Она, как иной новгородец торговый, только о делах и радеет. А теплоты мужикам не дарит. Даже на Купалину ночь любиться не ходила. И цветет ее краса редкостная почем зря.
— Холодная она, — как-то зло молвил кто-то.
Тут уж Торир заулыбался. И вспомнились ему их сладкие ночи и трепетавшее в его объятиях тело Карины, уста ее, запекшиеся от поцелуев. Холодная, как же.
А как подумал, услышал, что кто-то это же сказал вслух:
— Холодная — как же. Да такая, и морозную ночь растопит.
У Торира вдруг заныло сердце, сдавило грудь. Глядел на пригожего певца, видел его легкую усмешку.