— Да! И со всей бескомпромиссностью! Дело в том, что Машиах не придет и — как в той песенке поется — даже не позвонит. Пока эти суки будут вразнос торговать страной — он и носа не кажет. Либо уж, когда нас арабы совсем в резервацию загонят, он явится, чтоб левым зубы повышибать и ноги пообломать.
— Мм-да, у вас оригинальная концепция явления Мессии народу.
— Да это никакая не концепция, — энергично возразил Кац, — я просто говорю вам, — что будет.
В настоящее время в Израиле проживают четыреста потомков царя Давида, каждый из которых может стать Мессией.
— И вы знаете их поименно? — осторожно спросила Зяма.
— Конечно! Вот я например!
— Спасибо, Рон, — сказала Зяма. — Надеюсь, вы вспомните, что я всегда хорошо к вам относилась…
…На рассвете, как обычно, — звонок Хаима:
— Майн кинд?
— Я готова, Хаим, — сегодня она даже успела кофе выпить.
— С Божьей помощью — выезжаем…
Вот так, вероятно, он говорил, «с Божьей помощью — выезжаем», когда восемнадцатилетним пареньком, связным Хаганы, выходил в очередной рейс, сопровождая очередную группу беженцев через границы, до Турции, а там — на старых посудинах — до Палестины.
— А как же через границы? — спросила она Хаима однажды.
— Были лазейки, — ответил он уклончиво. — Конечно, подкупали… Однажды вагон с беженцами, спасенными из Биркенау, отогнали в тупик. Я сопровождал их, это было в сорок шестом. Ну, я подкупил рабочих золотыми часами, и вагон прицепили куда надо.
— Ты знаешь, — сказала Зяма, вдруг вспомнив, — мне мой дед всегда на все даты упрямо дарил золотые вещи — кольца, цепочки. А я не люблю золото, я люблю медь, кожу, черненое серебро. И я страшно злилась на него — зачем ты даришь такие дорогие украшения, когда я их все равно не ношу! На восемнадцатилетие я выпрашивала у него джинсы, тогда они только в моду входили. Что ты думаешь? — торжественно преподносит в коробочке на черном бархате золотые серьги с сапфиром. А я сапфир терпеть не могу. Я говорю — деда, ты что — издеваешься? Тогда он мне говорит: мамэлэ, ты принадлежишь к такому народу, что в любую минуту должна быть готова подкупить охранника в гетто.
— Твой дед был умницей. Он много пережил?
— О! Поверь, нам не хватит дороги, если я начну рассказывать. До сих пор я узнаю о нем все новые и новые истории. Он был человеком сумасшедших авантюр, — она сказала по-русски: — «головорез». Я не знаю, как это будет на иврите… По-английски — scapegrace. Ты ведь понимаешь по-английски?
— Да, — сказал он, — понимаю. Я хорошо знаю английский, вернее, когда-то хорошо знал. Но с сорок шестого не говорю на нем.
— Почему? — удивилась Зяма.
Он взглянул на нее и улыбнулся. И промолчал.
Рассказал потом, несколько дней спустя. Он вел машину в рассветной пасмурной мгле — это был один из тех дней, когда кажется, что вот-вот отверзнутся небеса и хлынут потоки, а небеса все не отверзаются, и природа и люди томятся несвершенным, зависшим в воздухе дождем…
— Помнишь, мы говорили недавно об англичанах? — вдруг спросил Хаим.
Зяма сначала не вспомнила, потом поправила его:
— Насчет английского языка.
— Язык — это народ, — резко ответил Хаим. — Ты знаешь, сколько кораблей с беженцами потонули из-за того, что англичане не пускали в Палестину спасенных из лагерей евреев? Это было уже после войны, когда весь мир знал правду о сожженных в печах миллионах… Один наш корабль — я был сопровождающим — они взяли в море на абордаж и проводили в порт, в Хайфу. Оттуда обычно вывозили на тюремных суднах на Кипр, в лагеря интернированных. Ну, в порту за нас взялся один капитан британских войск. Настоящий англичанин — подтянутый, лощеный… Форма на нем безукоризненно сидела. Я сказал ему, что говорить надо со мной, я, мол, за старшего. Он посмотрел на меня и весело усмехнулся… Я ему говорю — на корабле несколько беременных женщин, на сносях. Позвольте, они сойдут на берег. Он поджал губы, но согласился. Я сказал — а как же их дети, вот, маленькие дети — двух, трех, пяти лет? Ведь они погибнут без матерей? И когда он разрешил, чтобы дети остались с матерями, я отобрал почти всех маленьких детей на судне, как будто это дети этих женщин.
— Но — документы?
— Не было никаких документов! — сказал Хаим. — Это одно из условий провоза беженцев. Никаких документов. Капитан не мог проверить, хотя понимал, что я добиваюсь своего, и страшно злился. Потом я сказал: разве можно разлучать семьи? Послушайте, ведь вы, англичане, — цивилизованные люди. Что здесь будут делать эти несчастные женщины с детьми, без мужей? Он молчал, наливаясь злостью, а я подбирал липовых мужей липовым женам. Кстати, некоторые потом и правда сошлись, ведь это все были ошметки семей, где — жена спаслась, где — муж, где — из всей семьи только пятилетняя девочка… — Он повторил жестко: — Ошметки семей. Непарная обувь… И, знаешь, мне удалось оставить чуть ли не полкорабля… И он все понимал, этот капитан, но не мог доказать. Я видел, как его колотило от ненависти… Потом нас, оставшихся, перевели на его корабль и повезли на Кипр, в лагерь. Этой же ночью он избил меня до полусмерти…
— Как? Прямо там, на корабле, на виду у всех?
— Нет, конечно. Ночью. Англичане — цивилизованные люди. Я шел по коридору, и он напал сзади, страшный удар по голове — ничего не помню, но, судя по кровоподтекам, сломанной руке и отбитой печени, он молотил меня ногами в свое удовольствие, долго, пока не устал. Утром меня подобрали там же, в коридоре, и думали, что до Кипра я не дотяну… Но я дотянул! — почти весело закончил Хаим. — Потому что должен был кто-нибудь спустя пятьдесят лет везти Зьяму в Тель-Авив, на работу! Они молчали минут пять, потом он сказал: — Это смешно, майн кинд: столько лет Сара не может допроситься у меня хорошего отдыха на корабле, в хорошей каюте. Плыви себе по морю, сиди в шезлонге, загорай, говорит она. Вот чего я не могу понять: как может хотеть — не то что плыть! — просто видеть такое количество воды человек, который чудом спасся вплавь, на какой-то доске или щите… Ведь она была единственной, кто спасся с затонувшего «Аргона», Сара. Плыла до берега на доске или на щите, черт его знает, до сих пор не могу от нее добиться — как это выглядело… Подгребала одной рукой, а другую, которой она вцепилась в эту доску, или что там, потом, когда ее подобрали возле Натании, часа два не могли разжать… Ей было четырнадцать лет.
Как только она заводит эту песню о хорошей каюте и шезлонге, я ее спрашиваю, — ты что, не нахлебалась?..
И в который раз: вдох — три минуты пустынной дороги, вдох — глухие заборы, помойки, ряды оливковых деревьев, поворот налево, вдох — запущенный пустырек с тремя старыми могилами, направо, вдох — вилла с цветными стеклышками в окнах террасы на втором этаже, магазин бытовых товаров, мечеть, поворот на шоссе и — выдох, выдох, вы-ы-дох…