Усевшись рядом с ним в автобусе, она сказала:
— А диван мы и так купим. Подумаешь, дерьма-пирога!
Она развернула газету, несколько мгновений смотрела в текст какой-то статьи, потом сложила ее.
Сын, поставив винтовку между колен, время от времени поглядывал на мать, заискивающе улыбаясь. Как-то легко ему сошло сегодняшнее происшествие.
Писательница N. опять развернула газету. Вдруг она осознала, что не может читать. Не понимает смысла фраз. Слова проскакивали мимо сознания, не образовывая смысла. Она сложила газету. Тяжелое гулкое равнодушие разлилось в груди, как-то странно опустел затылок… Она была абсолютно спокойна и пуста. Интересно, подумала она отчужденно, неужели все это время мое подсознание верило и надеялось на этот паршивый выигрыш? Выходит, моя трезвость, мой опыт, мое умение держать в железной узде свои желания — ничего не стоят? Выходит, так… Любопытная реакция — ощущение отсиженного, отдавленного нутра. Вот-вот: полнейшее спокойствие. А может, любитель-самоубийца Сева не так уж и ненормален? Надо бы записать…
Но ничего записывать не хотелось. Вообще не хотелось ничего. Все равно все сдохнем.
Когда они входили в свой подъезд, чугунная чушка ударила в ее затылок такой внезапной, ослепительной мигренью, что она схватилась за перила лестницы и, превозмогая характерную для ее мигреней тошноту, проговорила сыну сквозь зубы:
— Поднимайся, я сейчас. — И медленно, осторожно ступая, стала восходить — именно так, по плавному движению вверх, — приваливаясь к перилам и после каждого шага пережидая огненную пульсирующую боль в затылке.
Дома ее вырвало, и минуты на три, как обычно, полегчало.
Муж постелил ей на диване в комнатке младшего сына, заставленной шкафами и похожей на гардеробную, опустил на окне трисы, быстро и привычно нагрел воду для горячих компрессов — единственного, что облегчало ей приступ мигрени.
— Никого… отключить… таз… — промычала она сквозь зубы. Но он уже отключил телефон и подставил на пол тазик к изголовью дивана. Он вообще всегда делал все на минуту раньше ее приказа.
В мастерской сохла неубранная палитра.
Он сидел в темной комнате, поминутно отжимал горячее полотенце и расстилал его на лбу и закрытых веках жены.
Он тяжело и преданно любил эту вспыльчивую, мелочно несправедливую и жертвенно великодушную женщину.
Как это ни странно, она всегда напоминала ему одновременно двух женщин: одну он встретил во время своей армейской службы в Перми, когда после долгой отсидки на гауптвахте получил увольнение на целый день. Выйдя за ворота части, он сел в трамвай и там увидел ее — настоящую красавицу (женщины в Перми некрасивы). Целый день он ездил и ходил за ней по городу, ждал у подъезда института, потом магазина, потом рассматривал ее в читальном зале библиотеки. Он не подошел к ней, не заговорил. Ему, молодому художнику, вынужденно пребывавшему в кошмарном мире грубой муштры, постоянного мата и сизых от мороза ушей и носов, достаточно было того, что зрение его насыщалось видом ее профиля, царь-косы, шевелящейся на пальто, статной фигуры и мерной ладной походки.
Так он провел все увольнение.
Другая женщина — тоже армейское воспоминание — была стрелочницей, горбуньей. К ней по двое, по трое ходили солдатики. Потом шутили, что для ее горбика в другой раз следует в земле вырыть ямку. Для большего удобства.
Почему, почему его жена, известная писательница N., напоминала ему сразу двух этих, таких несопоставимых, женщин — недоступную красавицу с брюнет-косой на гордой спине и маленькую несчастную горбунью, у которой и свету в окошке было — что в самоволку бегающие солдатики? Он и сам на этот вопрос не мог себе ответить. Бог знает чем он готов был заплатить за то, чтобы хоть неделю, хоть единый день в своей жизни она почувствовала себя спокойной и счастливой. Спокойной и счастливой!
Она шевельнулась, легла на правый бок и что-то прошептала.
— Что? — наклонившись, тихо спросил он.
— Избить… — простонала она жалобным шепотом.
— Кого? Шмулика? — привычно уточнил он, подбирая полотенце, спавшее с ее лба.
— Мерзавца… продавца… в будке… — прошептала она, с дикой, почти непереносимой болью прожевывая каждое слово.
29
Ведущий русский экскурсовод Израиля Агриппа Соколов рысцой бежал по одной из звонких каменных улиц туристической зоны поднебесного Цфата.
За ним поспевала стайка ветеранов Великой Отечественной войны — человек тридцать восемь любознательных старперов, которые не упускали случая за десятку съездить неважно куда. Экскурсии для ветеранов субсидировались иерусалимским муниципалитетом, отделом по работе с пожилыми репатриантами, Джойнтом, Сохнутом и еще парочкой геронтофильских фондов. Часто эти экскурсии сопровождались бесплатными комплексными обедами в отелях, где, заняв несколько столиков и пугая местных официантов, старичье радостно и громогласно перебрасывалось крепкими остротами своей ДОСААФовской юности.
Агриппа не любил эти группы. Среди старперов сплошь и рядом попадались бывшие майоры и подполковники, начальники трестов, директора заводов, и даже помощники министров. Они привыкли командовать и поправлять, требовали отвечать на вопросы внятно и чуть ли не докладные записки подавать по теме экскурсии.
К тому же эти заморочные прогулки с въедливыми стариками не сулили комиссионных, по неписаному закону положенных экскурсоводу от владельцев ювелирных лавок, в случае, если пригнанный Агриппой турист покупал какое-нибудь колечко или браслет. Так, недавно Агриппа неплохо заработал на одном «новом русском», долго выбиравшем в алмазном центре, в Эйлате, подарок для своей восьмилетней дочери и наконец остановившем свой выбор на очаровательном розовом (да, розовом!) бриллианте за восемьдесят тысяч долларов. «Пока возьмем вот это… — задумчиво сказал он, — чего ребенка баловать-то!»
Словом, старичье раздражало Агриппу.
Но… существовал в этом деле некий штрих, некая деталь, из-за которой он сам подряжался вести эти экскурсии, хотя и мог свалить их на любого из сотрудников своего бюро «Тропой Завета». На грядущих выборах Агриппа Соколов собирался возглавить собственный избирательный список. Старики были потенциальными и послушными избирателями. В конце экскурсии, горячо его благодаря, они, как правило, доверительно интересовались — за какую, по его мнению, партию стоит подать свои весомые голоса. Поэтому стариков надо было водить, ублажать, выслушивать их невежественные комментарии и терпеть их советскую ментальность.
Агриппа был грациозным немолодым человеком, одновременно напоминавшим композитора Скрябина (мушкетерская бородка, усы) и жилистого петуха. Он бежал (скорее, это был не бег, а все-таки спортивная ходьба) по улочке поднебесного Цфата, время от времени резко тормозя, поворачиваясь лицом к группе и вскидывая ладони, как дирижер перед хором. Тогда он особенно смахивал на композитора Скрябина, дирижирующего хором ветеранов Великой Отечественной.