Иногда от отчаяния в голову ей приходили уже вовсе нелепые идеи заработков. Недавно, к примеру, сон приснился: будто идет она с рынка Маханэ-Иегуда к остановке автобуса, само собой — нагруженная девятью кошелками, как ишак. На остановке к ней бросается женщина, ненатурально пылко, как это только в снах бывает: простите, не знаете ли, к кому обратиться насчет экскурсии по Иерусалиму? Я бы хорошо заплатила, у меня времени осталось только до вечера, я вечером уезжаю в Торонто! (Спрашивается: при чем тут Торонто? Почему — Торонто? Писательница N. это название лет пять не вспоминала. Вот недюжинная задача для творческого ума — разгадывать значение идиотских снов.) Подскажите, спрашивает, кто здесь экскурсовод?
И известная писательница N., превозмогая тошноту, говорит ей:
— Ну, вот я — экскурсовод. Не будет преувеличением сказать, что я — ведущий экскурсовод Иерусалима.
А сама мучительно во сне соображает — куда кошелки девать на время экскурсии…
Проснулась и смеялась. Однако все утро нет-нет да прикидывала: а не пойти ли на курсы экскурсоводов?
— …А ведь ты мне, кажется, анкету еще не заполняла? — задумчиво спросил Доктор. — Сделай-ка и мне одолжение, а?..
Писательница N. взяла протянутые ей скрепленные бланки, пробежала глазами. Так вот она, эта знаменитая анкетка, которую Доктор всучивает всем и каждому.
«Думали ли вы когда-нибудь о самоубийстве?»
— Любой порядочный человек когда-нибудь думает о самоубийстве, — сказала она.
— Ты не торопись, не торопись… Сядь, прочти внимательно все. Вот тебе ручка, обведи кружком, что считаешь нужным.
Подавляя отвращение к этим листкам, к себе, Доктору и всему миру, она продолжала читать вопросики задушевной анкеты:
«Каково было ваше желание умереть?»
«Насколько часто оно возникало в последнее время?»
«Считаете ли вы себя способным покончить с собой?»
«Какую цель вы преследуете, когда думаете покончить с собой?»
«Думаете ли вы о способе, которым хотели бы покончить с собой?»
«Считаете ли вы, что данный момент — самое подходящее время свести счеты со своей жизнью?»
— Да. Считаю, — сказала она. — Уговорил. Выпиши-ка мне лошадиную дозу снотворного, что-то не спится…
Доктор приятно рассмеялся и потрепал ее по руке.
— Ну, вот и напиши, — мягко проговорил он.
— Да что там писать, эх, — воскликнула она, — все по нулям: нет. Не состою. Не значится. Не имею.
И обвела все «нет» твердыми маленькими кружочками…
Самое любопытное, что в последние год-полтора, несмотря на бесповоротное, бездонное безденежье, она, похоже, стала — да нет, не привыкать, — но находить в тех или иных вокруг картинках нечто для себя занятное. Всюду жизнь. Есть такое полотно передвижника Ярошенко…
…Она поняла — что натворила со своей жизнью, уже на пересадке, в Будапеште. Как это бывает — вдруг, просто, обыденно-беспощадно: мгновенное озарение правдой, свободной от «точек зрения».
Их цыганскую толпу погорельцев направлял парень, по виду совсем мальчик, коротко стриженный, конопатый, в свободной, слишком свободной одежде — конечно же, сотрудник израильских спецслужб. По-русски он говорил с диким местечковым акцентом, что почему-то привело в ужас писательницу N. (Значительно позже она поняла, что эти распевные, в каждом слове вопрошающие интонации перекочевали в идиш из древнееврейского, а из идиша уже в русский язык евреев — черты оседлости.)
— Господа, господа! — покрикивал этот веснушчатый. — Всем следовать за мной!
Он вел их длинными и почему-то пустыми, очевидно запасными, стеклянными переходами аэропорта в некий зал, где им надлежало чего-то ожидать, наверное самолета. (А до этого их везли на автобусах в какое-то общежитие на окраине Будапешта — впереди охрана на мотоциклах, позади — охрана на мотоциклах. И вся эта толпа ночевала в каких-то гимнастических залах, койки стояли впритирку одна к другой. Младший сын, двухлетний, плакал и писался. Она бегала в туалет — стирать его колготки — и развешивала их на батареях парового отопления.
Кормили всех тоже в каком-то спортивном зале, партиями… все смутно, никчемные лица перед глазами, обрывки фраз, мусорная дорожная мелочишка, бред, сон дурной… И горечь, страшная первородная горечь, чечевичная отрыжка Эсава: вот так мы бежали из Испании, вот так мы бежали из Германии, вот так мы бежали из Польши, вот так мы бежали из… вот так мы бежали… Вот так Я избрал тебя из всех народов, как стадо свое, и стану перегонять тебя, как стадо, с места на место, чтоб не забывал и не успокаивался, и не смешивался с языками другими…
Наутро погрузили всех в автобусы и отвезли в аэропорт.)
И вот сейчас эта толпа с детьми и стариками торопливо тащилась по нескончаемым стеклянным переходам. Конопатый рыжий мальчик вел их, как ведет стадо баран-предводитель. На лбу его блестели капельки пота, он устал.
Это были те самые дни, сейчас уже легендарные, когда за день в аэропорт имени Бен-Гуриона прибывало по три тысячи репатриантов. Когда толпы их скапливались на пересадках в Будапеште, Бухаресте, Варшаве и всех их надо было расфасовать, успокоить, направить, охранять. Он устал, этот мальчик с диким местечковым акцентом, какого не было уже у деда писательницы N. — типографского рабочего-линотиписта, в четырнадцать лет убежавшего из дома отца-раввина, из затхлого местечка на юге Белоруссии.
— Господа, господа! Все в порьядке! — кричал мальчик, картавя.
Наверное, его в детстве привезли из России, лет двадцать назад, подумала она. Вот такой акцент будет и у моих детей. Круг замкнулся. Это я, я его очертила, я обозначила границы новой черты оседлости, я его замкнула.
И в этом стеклянном зале аэропорта посторонней, прохожей страны, в толпе бездомных ничейных переселенцев, под охраной автоматчиков, она вспомнила одно из неприятнейших впечатлений своей жизни: закрытый просмотр фильма о филиппинских хирургах в Доме кино, куда ее, после междусобойчика в ЦДЛ, затащили два знакомых редактора.
Она сидела, обескураженно уставясь в экран, на котором слишком чуткие, неприятно чувственные смуглые руки хирурга раздвигали ткани человеческого тела, внедрялись в него, копошились внутри и вдруг вытаскивали наружу комок опухоли, за которым тянулись красные нити метастазов…
Она ощутила вдруг такое бесконечное сиротство, бездомность, обездоленность и тошнотворный страх, ощутила, как безжалостная рука, раздвинув ткани, проникает вглубь, в грудную клетку, и выпрастывает оттуда опухоль души с метастазами прошлого.
Она поняла, что самим рождением — до самой смерти — обречена на сопровождение автоматчиками, и неважно куда — до расстрельной ли ямы, для охраны ли жизни. Что все кончено, все погибло, и вернуться некуда, и возвращаться нельзя…