Получив жирную сумму страховки, два друга-кишиневца (или три друга-бакинца), до сего дня любовно выпускавшие общую газету, вдруг не сходились в принципиальном вопросе (это тоже случается), разбегались в стороны и там, каждый в своей сторонке, в своем закутке, основывали новую — очередную, тринадцатую или четырнадцатую израильскую газету на русском языке.
Существовали они, как правило, недолго — удушливая конкуренция, неглубокое знание сложнейших местных реалий, отсутствие корешей в правительственно-ведомственных и армейских структурах делали свое дело: прыгая с кочки на кочку и все глубже забираясь в болотные дебри, эти ребята рано или поздно, оскользнувшись, уходили в трясину…
Но — глядь, недели через три — все та же бакинская или кишиневская бывалая команда являлась в кабинет владельца одного из крупных изданий со свежим предложением: выпускать недельное приложение-боевик «Сексуальная пропаганда» с эротическим «Клубом знакомств».
И порядком изношенная машина со скрипучим энтузиазмом запускалась на новые обороты.
10
— …Ой, не надо кофе, мне сердце от него мельтешит… Чай, пожалуйста. Он и дешевле.
— Что вам взять к чаю? — спросила Зяма.
— Да что ж вы так тратитесь, деточка… Ну, какую-нибудь угу… Есть у них тут яблочная уга?
Подошла оливковой красоты эфиопка лет шестнадцати. Подрабатывает на каникулах. Не отрывая взгляда от ее точеного, безупречно банального личика, в котором все же — профильно — мелькало нечто пушкинское, Зяма заказала себе кофе, старухе — вишневый чай и два куска пирога с яблоками. Пироги здесь подавали огромными, как утюги на блюде, кусками, а чай по-настоящему заваривали вишневым листом. За это Зяма уважала кондитерскую «На высотах Синая».
Ее держала старая польская еврейка, спасшаяся из Освенцима. Она сидела за кассой в инвалидной коляске, и если официантка не успевала — больше одной девушки держать было накладно, — то старуха сама обслуживала посетителей, ловко лавируя в коляске между пятью столиками.
— И меня уверяют (дедова возлюбленная произносила «уверают»), что вот эти негры, — она кивнула на танцующую между столиками эфиопку, — нет, я против них ничего не имею, — что они тоже евреи!
— Да, — сказала Зяма, нарезая фруктовым ножиком свой кусок пирога. — Возможно, именно эти — больше, чем мы.
— Ой, что вы говорите. Бог с вами! — Старуха ковырнула вилочкой в пироге, выкопала кусочек с начинкой и отправила в рот. Зубы у нее были новые, неестественно ровные, орудовала она ими с осторожностью. — Чтоб еврей был черным, что твой сапог, — этого мы никогда не слыхали.
— Роза Ефимовна! — проговорила Зяма, решительно пропуская мимо ушей ее болтовню. На старуху полагался час с довеском, ровно в семь Зяма должна была стоять на тремпиаде и ждать красный «рено» Хаима Горка. — Как я поняла, вы были знакомы с моим дедом.
— Знакома! — повторила старуха саркастическим тоном. — Я с ним была так неплохо знакома, что просто вот вы, моя девочка, вполне могли быть моей внучкой.
Зяма изобразила на лице потрясение, оторопь. На самом-то деле ничего другого она и не ожидала услышать. Вы что, Роза Ефимовна, полагаете, что я не знала своего любимого деда Зиновия Соломоновича?
— Да! — трогательно пунцовея старческим пятнистым румянцем, продолжала старуха… — Мы были как во сне целых три месяца. Да и потом я долго была как во сне… Скажите мне… я хочу знать… Как он умер?
— Во сне, — почти машинально ответила Зяма и, спохватившись, что она передразнила старуху, повторила: — Дед умер во сне, как праведник… Хотя до праведника ему, мягко говоря, было пилить и пилить…
— Боже упаси! — воскликнула старуха. — Праведник Зяма — это ария из другой оперы (она говорила «аръя» и «опэры»).
— И все-таки дед умер, как праведник, незаметно, неслышно, во сне… А с вечера… впрочем, это неважно!
— Нет! Нет! Прошу вас, расскажите мне все!
— Да нет… так, это пустяки, но как-то символично… С вечера он вымыл ноги, как будто омыл с них земной прах…
Черт! Столько раз она давала себе слово обойтись без этой библейской символики! Заговоренное, забормоченное с юности и уже почти комическое предсмертное омовение дедовых ног…
На старуху, между тем, это подействовало неожиданно сильно. Ее лицо мгновенно полиняло, даже пожелтело. Она молча смотрела на Зяму, возможно ожидая еще какую-нибудь цветистую деталь.
— Лучше вы расскажите мне что-нибудь! — окликнула ее Зяма.
— А… да, вы, конечно, ничего про меня не слышали, — пробормотала старуха. — Вы ничего не могли знать… Когда мы с ним встретились, мы были такие молоденькие… он как раз тогда бежал из банды.
— О-го! Как это — из банды? Что вы имеете в виду?
Зяма разом забыла про все оттенки выражения лица, которые она заготовила для старухи.
— Ну… он же был мужем атамана.
Зяма опустила вилочку. Она не ожидала, что эта дедова пассия окажется выжившей из ума рухлядью. Да… годы… В советских прачечных, принимая старое белье, писали на квитанциях: «Ветхое, дырявое…».
— Мужем… атамана? — вежливо повторила она, быстро соображая, — как попристойней от старухи отмотаться.
— Ну да. Может, вы читали: банда атамана Маруськи. Да фильм еще был… не помню названия, там Андрей Миронов играл, а Маруська была — Васильева. Но совсем не похожа…
— Роза Ефимовна! — крикнула Зяма, откинувшись и бросив на скатерть фруктовый ножик. — Вы… вы что — простите меня — обалдели?! Какая банда, какая Маруська?! Дед же был, мягко говоря, еврей, жидовская морда, его только повесить могли или поджарить. А больше ничего.
— Его потом повесили, — охотно согласилась Роза Ефимовна, абсолютно не обидевшись. — Но в другой раз, и не они. А в тот раз Маруська с бандой нагрянула в их местечко (они жили, ну, вы знаете — в Прилуках). Согнали всех на базарный майдан. Она в седле сидела, стерва, на вороной кобыле. Женщина была в теле, интересная она была женщина, худого не скажу, косы такие пшеничные, она их вокруг лба укладывала… И не старая, так что… Она его в толпе разглядела. Ему было семнадцать, он был невысокий, но такой… складный, хорошенький.
— Кто был хорошенький, — спросила Зяма, повторяя это слово с брезгливой гримасой, — дед Зиновий Соломонович?
— Да-да, — кивнула старуха, — вы на него страшно похожи… И вот эта «а курве» Маруська его углядела. И она его увезла, и они в банде сыграли свадьбу… — Она подняла на Зяму глаза и сказала вдруг с неожиданной застарелой обидой: —
Бандитка, гойка — вот кто был его первой женщиной…
Ну это, положим, Роза Ефимовна…
Зяма уже кормила яблочной угой здесь, «На высотах Синая», уютную крошку-бабуленьку, без единого — это ж бывает так! — седого волоса (она привела с собой трехлетнюю правнучку, которую не с кем было оставить), — тоже гипотетическую свою бабушку, мечтательно вскользь упомянувшую некую телегу с бидонами молока, на которой с пятнадцатилетним дедом они надолго застряли в лесу. Телега то есть застряла — осень, бездорожье, лесная желтая глина… О чем мы только не переговорили! — повторяла она, — я на всю жизнь запомнила этот лес, эту телегу!