Ничего теперь не поделаешь — спящие проснулись. Сначала один потянулся и зевнул, затем другой. Притом ведь почти все содержимое чемодана было выложено на стол; если это — воры, то им оставалось только подойти и отобрать вещи. Чтобы предупредить эту возможность, а заодно внести ясность в ситуацию, Карл со свечой в руке подошел к кроватям и объяснил, на каком основании он здесь. Они как будто бы вовсе и не ожидали этого объяснения, так как, еще не вполне проснувшись и потому не в состоянии говорить, только смотрели на него без малейшего удивления. Оба они были очень молоды, но от тяжелой работы и жизненных невзгод их лица не по возрасту осунулись, обросли бородой, давно не стриженные волосы были всклокочены; они протирали, старательно нажимая костяшками пальцев, заспанные, провалившиеся глаза.
Карл решил воспользоваться их минутной слабостью и потому произнес:
— Меня зовут Карл Россман, я — немец. И раз уж комната у нас общая, пожалуйста, скажите мне, как вас зовут и какой вы национальности. Я же добавлю только, что на кровать не претендую, так как явился поздно и вообще не имею намерения спать. Кроме того, вас не должна смущать моя шикарная одежда, я совершенно нищ и без всяких перспектив.
Тот, что пониже ростом, — это он слал в сапогах — руками, ногами и выражением лица дал понять, что все это его нисколько не интересует и что сейчас вообще не время для подобных объяснений, лег на койку и тотчас уснул; второй, смуглый мужчина, тоже улегся, но перед тем, как заснуть, сказал все-таки, вяло протянув руку:
— Его зовут Робинсон, он ирландец; я — Деламарш, француз, а теперь прошу нас не беспокоить. — Едва вымолвив это, он могучим выдохом задул свечу Карла и снова рухнул на подушку.
«Итак, эта опасность пока миновала», — подумал Карл и вернулся к столу. Если их сонливость не притворство, то все хорошо. Досадно только, что один оказался ирландцем. Карл не помнил точно, но дома в какой-то книге он читал, что в Америке следует остерегаться ирландцев. Конечно, живя у дяди, он имел массу возможностей выяснить, чем же именно опасны ирландцы, но он упустил их, так как понадеялся, что судьба его счастливо устроилась отныне и навсегда. Теперь он решил хотя бы с помощью свечи, которую снова зажег, рассмотреть этого ирландца получше, причем обнаружил, что как раз он внушал куда больше доверия, чем француз. У него тоже были еще юношески округлые щеки, и улыбался он во сне совершенно добродушно, насколько мог заметить Карл, встав поодаль на цыпочки.
Твердо решив ни за что не спать, Карл уселся на единственный в комнате стул, отложив пока что упаковку чемодана, ведь вся ночь еще впереди, и немного полистал Библию, ничего не читая. Затем взял в руки фотографию родителей, на которой низенький отец стоял, вытянувшись в струнку, тогда как мать сидела перед ним, немного откинувшись в кресле. Одну руку отец держал на спинке кресла, другую, сжатую в кулак, — на открытой иллюстрированной книге, лежавшей рядом на хрупком изящном столике. Была и еще одна фотография, на которой Карл был снят вместе с родителями. Отец и мать сурово смотрели на него, а он, по наущению фотографа, глядел в аппарат. Но эту фотографию он с собой не взял.
Тем внимательнее рассматривал он лежащий перед ним снимок, стараясь и так и этак поймать взгляд отца. Но сколько он ни передвигал свечу, отец никак не хотел оживать, даже его густые прямые усы выглядели непохоже, фотография была плохая. Мать, напротив, удалась получше; губы ее кривились, словно ее обидели и она заставляет себя улыбнуться. Карлу почудилось, что это должно бросаться в глаза каждому, рассматривающему фотографию, но уже в следующий миг он решил, что яркость этого впечатления слишком сильна и чуть ли не абсурдна. С какой же неопровержимой убедительностью фотография способна поведать о потаенных чувствах изображенных на ней людей! И он на минутку отвел взгляд. Когда же опять посмотрел на снимок, ему бросилась в глаза материнская рука, свесившаяся со спинки кресла, — до чего она близко, так бы и поцеловал. Он подумал, что, наверное, неплохо бы написать родителям, о чем его просили и отец и мать (отец напоследок очень настойчиво в Гамбурге). Правда, когда в тот ужасный вечер мать объявила ему, что надо ехать в Америку, он поклялся никогда писем не писать, но чего стоит клятва неискушенного юнца здесь, в новых обстоятельствах! С тем же успехом он мог бы тогда поклясться, что, пробыв в Америке два месяца, станет генералом тамошнего ополчения, а на деле оказался вместе с двумя босяками в каморке жалкой гостиницы под Нью-Йорком и не мог не признать, что фактически ему здесь самое место. И, улыбнувшись, Карл испытующе посмотрел на лица родителей, словно по ним можно было узнать, хотят ли они еще получить весточку от сына. Разглядывая фотографию, он вскоре заметил, что очень устал и вряд ли сможет просидеть всю ночь, не смыкая глаз. Фотография выпала у него из рук, он положил на нее лицо (она приятно освежала щеку) и с легким сердцем уснул.
Проснулся он утром от щекотки. Эту фамильярность позволил себе француз. Но и ирландец уже стоял у стола, и оба рассматривали Карла с не меньшим интересом, чем это делал ночью он сам. Карл не удивился, что его не потревожило их пробуждение; должно быть, они поднялись особенно тихо не со злым умыслом, — просто он спал глубоким сном, а кроме того, их «одевание», да и «умывание» тоже не наделали много шума.
Теперь они поздоровались по всем правилам и даже с некоторой официальностью; Карл узнал, что оба — слесари по ремонту машин, долгое время не могут найти в Нью-Йорке работу и потому изрядно обносились. В доказательство Робинсон распахнул пиджак, показывая, что рубашки под ним нет, хотя это было и без того заметно по свободно болтающемуся на шее воротничку, пришпиленному сзади к пиджаку. Они намеревались добраться до городка Баттерфорд, что в двух днях пути от Нью-Йорка, где якобы были шансы получить работу. Оба нисколько не возражали, чтобы Карл им сопутствовал, и обещали ему, во-первых, время от времени помогать нести чемодан, а во-вторых, в случае если сами получат работу, добиться для него места ученика, что вообще-то легко устроить, если есть работа. Не успел Карл согласиться, а они уже дружески посоветовали ему снять щегольскую одежду, поскольку она, безусловно, затруднит поиски работы. Как раз в этом доме, по их словам, есть хорошая возможность избавиться от костюма, ведь прислуга торгует одеждой. Они помогли Карлу раздеться, хотя он еще не принял окончательного решения насчет одежды, и унесли костюм. Когда Карл, оставшись один, по-прежнему немного заспанный, медленно надевал свой старый дорожный костюм, он упрекал себя за продажу одежды, которая, быть может, и повредила бы ему при поступлении на место ученика, но могла оказаться кстати при поисках более приличной работы, и он открыл дверь, чтобы вернуть обоих, но тут же с ними столкнулся, — приятели выложили на стол вырученные за костюм полдоллара, но при этом состроили такие радостные физиономии, что не захочешь, да заподозришь, что на продаже они подзаработали, и здорово.
Впрочем, времени для объяснений не было — вошла прислуга, совершенно заспанная, как и ночью, и выставила всех троих в коридор, заявив, что комнату надо подготовить для новых постояльцев. Но дело, конечно, было не в постояльцах, она действовала так по злобе. Карл, как раз собиравшийся навести порядок в чемодане, вынужден был смотреть, как эта баба обеими руками хватала его вещи и с силой швыряла в чемодан, словно перед ней какие-то твари, которых она старается усмирить. Слесари, правда, обхаживали ее, теребили за юбку, похлопывали по спине, однако, если тем самым они и пытались помочь Карлу, проку от этого не было. Захлопнув чемодан, прислуга сунула его Карлу, стряхнула слесарей и выставила всех троих из комнаты, угрожая в случае непослушания оставить их без кофе. Она, должно быть, начисто запамятовала, что Карл изначально не имел отношения к слесарям, и обходилась с троицей как с одной шайкой-лейкой. Неудивительно — слесари продали ей одежду Карла и тем самым доказали, что они все вместе.