Я поехал в Омаху, и если это действительно город дураков, как я всегда говорил, тогда я намеревался стать идеальным гражданином. Сначала пропивал деньги, полученные за сто акров Арлетт, и пусть это была сущая мелочь, но ее хватило на два года. Когда не пил, посещал те места, где побывал Генри в последние месяцы своей жизни: бакалею и заправку в Лайм-Биске с девочкой в синем чепчике на крыше (заведение это уже закрылось, а на заколоченной двери висело объявление: «ПРОДАЕТСЯ БАНКОМ»), ломбард на Додж-стрит (где я последовал примеру сына и купил пистолет, который теперь лежит в кармане моего пиджака), отделение Первого сельскохозяйственного банка в Омахе. Симпатичная молодая кассирша все еще там работала, правда, сменила фамилию Пенмарк на другую, по мужу.
— Когда я передала ему деньги, он меня поблагодарил, — сказала она мне. — Может, он пошел по кривой дорожке, но кто-то хорошо его воспитал. Вы его знали?
— Нет, — ответил я, — но я знал его семью.
Разумеется, я пошел к католическому дому при монастыре Святой Евсевии, но не предпринял попытки войти туда и навести справки о Шеннон Коттери у старшей воспитательницы, или матроны, или как там она себя называла. Здание казалось мрачным и отталкивающим, с толстыми каменными стенами и узкими окнами. Одного взгляда на нескольких беременных, с поникшими плечами выходивших из дома, опустив глаза, мне вполне хватило, чтобы понять, почему Шеннон не терпелось покинуть это заведение.
Как ни странно, в проулке я буквально почувствовал присутствие сына. Он словно находился рядом с «Аптечным магазином и прилавком газировки на Гэллатин-стрит» («Наш фирменный товар — леденцы Шраффта и лучшие домашние молочные ириски»), в двух кварталах от католического дома при монастыре Святой Евсевии. У проулка стоял ящик, вероятно, слишком новый, чтобы быть тем самым, на котором сидел Генри, дожидаясь рисковой девушки, готовой обменять информацию на сигареты, но я мог представить, что тот самый, и не отказал себе в удовольствии. Пьяному не составляло труда представить такое, а на Гэллатин-стрит я обычно приходил очень пьяным. Иногда воображал, будто на дворе вновь 1922 год и это я жду Викторию Стивенсон. И если бы она пришла, я бы обменял целый блок сигарет на одну записку:
Когда молодой человек, который называет себя Хэнком, появится здесь, спрашивая о Шеннон Коттери, попроси его уйти. Скажи, что здесь ему делать нечего. Скажи, что отец ждет его в амбаре на ферме, что вдвоем они что-нибудь придумают и выправят ситуацию.
Но ту девушку я найти уже не мог. Единственная Виктория, которую я встретил позже, заметно повзрослела, родила трех очаровательных детей и стала респектабельной миссис Холлет. Я к тому времени перестал пить, нашел работу на «Пошивочной фабрике Билт — Райта» и завел знакомство с бритвой и мылом для бритья. Учитывая налет респектабельности, она приняла меня достаточно тепло. Я признался ей, кто я, только потому — если я хочу быть честным до конца, — что врать не имело смысла. По ее чуть расширившимся глазам я понял, что она заметила мое сходство с Генри.
— Слушайте, он был такой милый. И безумно влюбленный. И Шен мне так жалко. Отличная была девушка. Это прямо-таки шекспировская трагедия, так?
Возможно, и шекспировская, только после разговора с Викторией я больше не возвращался к проулку на Гэллатин-стрит, поскольку для меня убийство Арлетт отравило даже попытку этой безупречной молодой дамы из Омахи сделать доброе дело. Она воспринимала смерть Генри и Шеннон как шекспировскую трагедию. Она думала, что это романтично. И я задаюсь вопросом: не возникли бы у нее другие мысли, если б она услышала, как моя жена кричит в надетом на голову, пропитанном кровью джутовом мешке? Или увидела бы лишенное глаз и губ лицо моего сына?
За годы, прожитые в Городе-Воротах,
[28]
также известном, как Город Дураков, я работал в двух местах. Вы скажете, разумеется, что я держался за работу, иначе оказался бы на улице. Но люди более честные, чем я, продолжали пить, даже когда хотели остановиться, и люди более достойные, чем я, заканчивали тем, что спали в подворотнях. Полагаю, могу сказать, что после потерянных лет я предпринял еще одну попытку начать новую жизнь. Иной раз даже в это верил, но по ночам, лежа в кровати (и слушая, как крысы скребутся в стенах — они стали моими постоянными спутниками), я всегда знал правду: я по-прежнему старался выиграть. Даже после смерти Генри и Шеннон, даже после потери фермы я старался взять верх над трупом в колодце. Над ней и ее прислужниками.
Джон Ханрэн, бригадир склада «Пошивочной фабрики Билт — Райта» поначалу не хотел нанимать человека с одной рукой, но я уговорил его взять меня на испытательный срок. И когда он убедился, что я способен катить тележку, нагруженную рубашками или комбинезонами, не хуже любого другого, работу я получил. Я катал эти тележки четырнадцать месяцев и, часто прихрамывая, возвращался в пансион, не обращая внимания на горевшие огнем спину и культю. Я никогда не жаловался, даже находил время, чтобы учиться шить. Это я делал во время обеденного часа (на самом деле он составлял пятнадцать минут) и в перерыве во второй половине дня. Пока другие мужчины сидели на разгрузочной площадке, курили и рассказывали похабные анекдоты, я учился отстрачивать швы — сначала на джутовых мешках, которые мы использовали, потом на комбинезонах, которые являлись основной продукцией фабрики. Как выяснилось, у меня к этому имелось призвание. Я мог даже вшить молнию, что умели далеко не все работники пошивочного цеха. Материал я прижимал культей, а ногой давил на педаль, включавшую подачу электричества к швейной машинке.
За пошив платили больше, чем на складе, и спина не так уставала, но в огромном пошивочном цехе царил полумрак, и после четырех месяцев работы мне начали мерещиться крысы — они сидели на кучах синей джинсовой ткани или прятались под тележками, на которых привозили материю и увозили готовые вещи.
Несколько раз я обращал внимание других рабочих на этих тварей. Они заявляли, что не видят их. Может, действительно не видели. Но, что более вероятно, они боялись временного закрытия цеха для того, чтобы пришли крысоловы и выполнили свою работу. Люди могли потерять жалованье за три дня, а то и за неделю. Для мужчин и женщин, кормивших целые семьи, такое могло стать катастрофой. И они предпочитали говорить мистеру Ханрэну, что крысы мне чудятся. Я их понимал. А когда они начали звать меня Рехнувшийся Уилф, я и тут их понимал. И уволился не из-за этого.
Я уволился, потому что крысы продолжали рыскать по цеху.
Я постоянно откладывал немного денег, полагая, что проживу на них, пока буду искать другую работу, но их даже не пришлось тратить. Через три дня после ухода с пошивочной фабрики я увидел в газете объявление: в Общественную библиотеку Омахи требовался библиотекарь, с рекомендациями или дипломом. Диплома у меня не было, но книги я читал всю жизнь, а если события 1922 года чему-то и научили меня, так это обманывать. Я подделал рекомендательные письма из библиотек Канзас-Сити и Спрингфилда, штат Миссури, и получил работу. Я чувствовал: мистер Куэрлс может проверить мои рекомендации и выяснить, что это фальшивки, а потому работал, как лучшие библиотекари Америки, и работал быстро. И если бы он разоблачил мой обман, я бы честно во всем признался и уповал на его милосердие, надеясь на лучшее. Но обошлось без конфронтации. В Общественной библиотеке Омахи я проработал четыре года. Собственно говоря, я и сейчас там работаю, хотя не появлялся в библиотеке уже неделю и не позвонил, чтобы сказать, что заболел.