Ларс Олсен, который вновь привез Лестера на своем грузовике «Красная крошка», сложил ладони лодочкой и приставил к ушам, чтобы лучше слышать.
Подойдя к бездверной кабине со стороны пассажирского сиденья, Лестер повернулся ко мне и вытянул руку с указующим перстом, словно адвокат в зале суда, желающий произвести впечатление на присяжных.
— Я думаю, вы ее убили! Рано или поздно тайное станет явным!
Генри, или Хэнк — теперь он предпочитал это имя, — вышел из амбара. Он закидывал сено на сеновал, поэтому держал в руках вилы наперевес, совсем как винтовку.
— По-моему, вам лучше убраться отсюда до того, как вам пустят кровь. — Добрый и застенчивый мальчик, каким я знал Генри до лета 1922 года, никогда бы такого не сказал, а Хэнк сказал, и Лестер понял, что это не пустые слова. Он залез в кабину. Поскольку дверцу захлопнуть не мог, ограничился тем, что сложил руки на груди.
— Приезжай в любое время, Ларс. — Я посмотрел на Олсена. — Но этого не бери с собой, как бы много он ни предлагал тебе за перевозку своего толстого зада.
— Да, сэр, мистер Джеймс, — ответил Ларс, и они уехали.
Я повернулся к Генри:
— Ты бы ткнул его вилами?
— Да. Чтобы он заверещал. — А потом без тени улыбки он вернулся в амбар.
Но в то лето он, случалось, улыбался, и по понятной причине. Этой причиной была Шеннон Коттери. Он часто виделся с ней (и, как я выяснил осенью, она показывала ему больше, чем следовало). Шеннон взяла за правило приходить к нам по вторникам и четвергам, во второй половине дня, в длинном платье и шляпке, и приносила корзинку, наполненную чем-то вкусным. По ее словам, она знала, «что готовят мужчины», словно прожила на свете тридцать, а не пятнадцать лет, и намеревалась проследить, чтобы хотя бы два раза в неделю мы могли сытно поужинать. И хотя мне довелось только раз отведать тушеного мяса с овощами, приготовленного миссис Коттери, я могу сказать, что даже в пятнадцать лет эта девушка была отменной кухаркой. Мы с Генри просто поджаривали стейки на сковороде. Шеннон же использовала приправы, благодаря которым мясо приобретало божественный вкус. Она приносила в корзинке и свежие овощи — не только морковь и горошек, но и экзотическую (для нас) спаржу и толстую зеленую фасоль, которые готовила с луком-севком и беконом. Потом следовал десерт. Я могу закрыть глаза в этом обшарпанном номере отеля и вновь уловить аромат ее выпечки. Вновь увидеть, как над столом покачивалась ее грудь, когда она взбивала яичный белок или сливки.
У Шеннон было большое сердце, как, впрочем, и грудь, и бедра. К Генри она относилась с нежностью, чувствовалось, что он ей дорог. Оттого она стала дорога и мне… только это, читатель, лишь в малой степени отражает мои чувства к ней. Я полюбил ее, и мы оба любили Генри. По вторникам и четвергам после обеда я сам убирал со стола, а их отправлял на крыльцо. Иногда, слыша, как они шепчутся, выглядывал на крыльцо и видел, как они бок о бок сидят в креслах-качалках, смотрят на западное поле и держатся за руки, как давно женатая пара. Случалось, я замечал, как они целовались, и тут уж они не походили на супругов. В этих поцелуях чувствовались страсть и нетерпение, свойственные только очень молодым, и я отворачивался: щемило сердце.
Однажды во вторник она пришла рано. Ее отец жал кукурузу на северном поле, Генри помогал ему, за жаткой шли сборщики, индейцы из резервации шошонов в Лайм-Биске, а последним ехал грузовик Старого Пирога. Шеннон попросила кружку холодной воды, и эту просьбу я с радостью исполнил. Она стояла в тени дома, в широком платье до пят и с длинными рукавами, в квакерском платье. Оставалось только удивляться, как она в нем не запарилась. Шеннон была так зажата, даже испугана, что на какое-то мгновение я тоже испугался. Он ей сказал, подумал я. Ошибся, конечно. Да только в каком-то смысле он ей действительно сказал.
— Мистер Джеймс, Генри болен?
— Болен? Разумеется, нет. Я бы сказал, здоров как бык. И ест так же. Ты сама видела. Хотя я думаю, даже больной человек не сможет отказаться от твоей готовки, Шеннон.
Своими словами я заработал улыбку, но, увы, мимолетную.
— В это лето он какой-то другой. Я всегда знала, о чем он думает, а теперь — нет. Он уходит в себя.
— Правда? — спросил я, пожалуй, с излишним жаром.
— Вы не заметили?
— Нет, мэм. — Я, конечно, заметил. — Для меня он все тот же Генри. Но к тебе он неровно дышит, Шен. Может, тебе кажется, что он уходит в себя, поскольку он влюблен.
Я думал, после этих слов могу рассчитывать на искреннюю улыбку, но нет. Она коснулась моего запястья. Холодными, как ручка кружки, пальцами.
— Я думала об этом, но… — И она тут же раскрыла причину своей тревоги. — Мистер Джеймс, если бы ему нравился кто-то еще… одна из девочек из нашей школы… вы бы мне сказали, правда? Не пытались бы… расстроить меня?
Я рассмеялся и увидел отразившееся на ее лице облегчение.
— Шен, послушай меня, я твой друг. Лето — время тяжелой работы, а с уходом Арлетт мы с Хэнком заняты, как однорукие оклейщики обоев. Вечером, приходя домой, мы едим — и очень вкусно, когда приходишь ты, — и еще час читаем. Иногда он говорит о том, как ему недостает его мамы. Потом ложимся спать, встаем, и все повторяется. Ему едва хватает времени, чтобы ухаживать за тобой, не говоря уж о какой-то другой девушке.
— За мной он ухаживает, это так. — Она посмотрела в ту сторону, откуда доносилось стрекотание жатки ее отца.
— Что ж… это ведь хорошо?
— Я просто думала… он теперь такой тихий… такой задумчивый… иногда смотрит вдаль, и мне приходится дважды или трижды повторять его имя, прежде чем он услышит меня и ответит. — Она густо покраснела. — Даже поцелуи его кажутся другими. Не знаю, как это объяснить, но они другие. И если вы когда-нибудь повторите ему мои слова, я умру. Просто умру.
— Никогда не повторю. Друзей не предают.
— Наверное, я веду себя глупо. И разумеется, ему недостает мамы. Я знаю, что недостает. Но в школе так много девочек, которые красивее… красивее меня…
Я приподнял ее подбородок, чтобы она смотрела на меня.
— Шеннон Коттери, когда мой мальчик смотрит на тебя, он видит самую красивую девочку на свете. И он прав. Черт, да будь я в его возрасте, тоже ухаживал бы за тобой.
— Спасибо, — ответила она. В уголках глаз, как маленькие бриллианты, застыли слезы.
— Единственное, о чем тебе надо волноваться, — это как возвращать его к действительности, если он забывается. Парни могут очень уж разгорячиться, знаешь ли. А в крайнем случае просто приди и скажи мне. Друзья могут поговорить и о таком, это нормально.
Тут она обняла меня, а я — ее. Но объятие это, наверное, доставило Шеннон больше удовольствия, чем мне. Потому что между нами стояла Арлетт. Она стояла между мной и всем, что происходило летом 1922 года, и думаю, то же самое ощущал и Генри. Шеннон только что рассказала мне об этом.