– Что вас ко мне привело? – прервал элегический поток Зинченко. Сердце вошло в ритм, в висках больше не стучало, но страстно, просто до безумия, захотелось выдать этому паралитику за то свое детство. Зинченко еще не знал как, но знал, что сделает это непременно.
Старик просил о внучке. Дочери той самой, что прыгала со скакалкой. Девочка переболела полиомиелитом, плохо ходит, поступала в институт культуры, «страстно мечтает, работая библиотекарем, приносить пользу своему народу», но недобрала баллов. Всего два, «исключительно из-за волнения, потому что знания глубокие и разносторонние».
– Ну, что ж вы после драки кулаками? – сказал Зинченко. – Уже списки вывешены… Я ничего не могу…
– В порядке исключения? – робко не то просил, не то подсказывал выход Брянцев.
– Не могу, – твердо повторил Зинченко. – При всем моем…
И встал, и выпроводил старика, а потом закрыл дверь и радостно засмеялся, потому что даже не подозревал, каким сладким бывает это чувство отмщения. Жизнь развивалась справедливо и правильно. Помочь этой калечной девочке значило внести коррективы в то, что безукоризненно сконструировала судьба. У той, что прыгала, родилась увечная, а у него дети будь здоров. Правда, при этом как-то противно снова заныло слева, напоминая Зинченко про его полное непонимание собственных детей. Но это был уже другой вопрос.
Через год старик Брянцев сидел в приемной снова. Вот тогда он решил «выпарить» его до полного уничтожения. Но тот оказался живуч и упорен в любви к своей внучке. На третий год он сказал, что готов заплатить любые деньги.
– Ну и какие же? – смеясь, спросил его Зинченко.
– Любые! – вскинул голову старик. – Я продам библиотеку.
В самой ситуации уже была некая дьявольщина: библиотека продавалась за библиотечное образование. Круг повернулся. И теперь выросший мальчишка решает вопрос равенства. Кому учиться, кому продавать библиотеки, кому воду носить. Старик принес ему деньги в клетчатом носовом платке. В какую-то минуту Зинченко стало стыдно, что-то в нем даже хрустнуло, и все предстало в немыслимой яркости и даже звоне: сине-голубой платок на полированном крае стола и трясущиеся пальцы Брянцева, которые будто вызванивали какую-то мелодию. От всего этого Зинченко ослабел и дал команду в институт устроить внучку-калечку, хотя не было у него этого в плане. Старик Брянцев не дослушал до конца разговор по телефону. Поняв, что все в порядке, он ушел не прощаясь. Деньги Зинченко положил в сейф, платок – в нижний ящик стола.
Странное чувство вызывали в Зинченко эти деньги. Он умел и знал, как их брать и за что.
Скажи ему кто, что он берет взятки, Зинченко вполне мог бы съездить и по физиономии. Была у него целая философия, переводящая, так сказать, чужие деньги в свои по праву. Зинченко считал, что ему должны. Должны все. За безотцовщину. За голод в детстве. За унижение бедности. За мытарства молодости. Была и четкая логика ответа: должны те, у кого его, зинченковских проблем сроду не было. Вот и отдай, сукин сын, мне несъеденный белый кусок хлеба, несношенные сапоги! Отдай, отдай, отдай!
Существовала служба, за которую он получал зарплату, имел машину и прочие блага. Была и другая. Своя работа. В которой он был мастер. С виду человеку непосвященному могло показаться, что Зинченко делает одно и то же. Но это было не так. До каких-то, к примеру, людей Зинченко не было дела вообще, хоть он и жал им руки. И были его меченые люди, к которым и был настоящий интерес. Именно они ткали ему ковры, именно они делали ему высокие тонкогорлые кувшины. Некоторые дела требовали денежного эквивалента, и тогда Зинченко расписывался в каких-то бумажках, иногда же и не расписывался – «не формалисты же мы…»
Сложные дела приходилось решать с Виктором Ивановичем.
«Ты уверен?» – спрашивал тот, уже занося ручку для вельможного крючка.
Зинченко только пожимал плечами: не пришел бы, мол, иначе. Когда же дело касалось земляков, то Виктор Иванович не только не спрашивал, а качал обиженно головой: «Что ж ты его так долго не выдвигал, держал черт-те где?» Однажды одна газета написала большой судебный очерк о групповом бандитизме в их городе. Боже, как патриотически всполошился Виктор Иванович! Весь день висел на телефоне, доказывая, что писать о насилии – это принцип западной журналистики. У нас орать об этом – совести не иметь ни автору, ни газете. Зинченко был без сентиментальных комплексов. У него был другой подход. Жаль, что ребята с обрезами – рабочие. Вот это никуда не годится. Хорошо бы ловить таких, у которых родители играют на скрипках. Это было бы куда более точное попадание. Виктор Иванович, на взгляд Зинченко, был не то что стар, он устаревал своей слабостью. На природе мог заплакать и запричитать, как баба, возле березки.
Зинченко знал цену каждому совершенному им лично делу. И если Виктор Иванович помогал ему, он точно знал стоимость этой помощи. И не было случая, чтоб он до копейки не отдал Виктору Ивановичу ему причитающееся. Все в мире стоит денег, а риск больше всего. Последнее время, правда, потерял бдительность. Какой, думал, к черту, риск? Все давно за все платят. И правильно! Образование стоит денег. И хорошая кафедра стоит. И поездка за границу. И параллель южная стоимостью повыше северной. Умный человек всегда знает таксу.
Деньги же старика Брянцева были вульгарной взяткой. Просто замусоленные купюры. Зинченко, хоть и положил их в сейф, а клетчатый платок в ящик стола, на отрывном листочке календаря сразу написал: «В-а. Б-в. O.K. 13.9». Внутренне он допускал, что старик переписал знаки и пошел в милицию и сейчас к нему явится какой-нибудь толстомордый, а он ему засмеется в лицо и выложит деньги кучкой, отрывной листок и скажет: «Вот они, родимые. На стол мне бросил. А я думаю: что с ними делать? Идти к вам? Так он, какой-никакой, был мой учитель, а девочке я помог… Верно… Три раза она пыталась, да, видимо, люди у нас черствые… Не посчитались с калекой… Я деньги хотел ему отвезти, видите, даже платок храню, у меня в те края командировка». И позвонит секретарше: туда-то и туда подготовили приказ о командировке?
Что он будет делать, толстомордый, если все будет так? Возьмет под козырек и слиняет.
Но никто не пришел. Ни сразу, ни потом… Год прошел… И явился не толстомордый, а какой-то перхотный, без козырька. А Зинченко уже выбросил отрывной листок, ушли в дело деньги, был выброшен клетчатый платок. Оказывается, умерла та самая девочка. Простояла на платформе Левобережной полтора часа в ожидании электрички, просквозило ее, слабую, всеми ветрами сразу, и отдала калека богу душу. Так понял Зинченко из беглого прочтения письма Брянцева. Старик писал жалобу и на железную дорогу, на бардак с расписанием. И на медицинское обслуживание написал тоже: погнали девочку за медицинским освобождением от картошки в поликлинику Химок, а то сразу не видно, какой она уборщик картофеля.
Зинченко смекнул: не будь всего этого вместе – справочно-медицинского идиотизма, плохой железной дороги, – умри, скажем, девочка от сквозняка из форточки, не было бы никакого письма. Но старик слишком долго пил вдалеке от мира густое козье молоко. Поэтому его потрясла даже не смерть внучки, а совокупность обстоятельств жизни, которой он не знал и от которой ужаснулся. И он пошел на нее, на жизнь, волоча ногу, как на последний, решительный…