Но увидеть их всех сейчас – как? Я могу увидеть только Ритку. Она здесь живет в том же доме. Меня сейчас отделяет от нее всего ничего – вот эти бывшие балки и школа, что подбадривает меня своим кирпичным боком, и бывший парк, и когда я все это пройду, Ритка положит мне на плечи маленькие ладони и заплачет.
– Я решала, решала, – скажет она. – Мне эта вписанная окружность даже снилась… А мне снятся – ты же знаешь – только безнадежные вещи…
На выпускном экзамене я ей передала шпаргалку. Закусив губу, она, страдая, старательно ее переписывала. Потом пожаловалась: «Больше всего я устаю от переписывания шпаргалок. Это для меня каторга. Эти синусы прутся на меня, как немецкие танки… Лина! Почему мне не дано это понять?»
Я бегу к Ритке той же дорогой…
* * *
1952 год. В нашем парке играет духовой оркестр. Я не слышу музыки, но хорошо слышу, как ухает барабан. Бом-ох-бом-ох… Я бегу в парк «навпростець», через старый стадион, возле разбитой электростанции. Бум-ох, бум-ох… Когда я услышу трубу, я перестану бежать, а пойду быстро-быстро. А у самого парка я остановлюсь и вытрясу из туфель песок – здесь музыку уже совсем хорошо слышно – и войду в аллею спокойно и равнодушно, будто это не я бежала сюда как сумасшедшая.
В самом центре парка – разрушенный дворец. Висят на проржавленной проволоке лестничные пролеты, на фронтоне написано бодрое: «Восстановим дворец к 7 ноября 1944 г.». Каждый раз, когда я смотрю в проржавленное, развороченное нутро дворца, у меня портится настроение. Я вспоминаю, как разбился там один мальчишка. Я не видела этого, не знаю мальчишку, но все равно не могу смотреть на дворец.
Я прохожу мимо него быстро, стараясь не смотреть. Стоит мне пройти мимо его прохладного теневого бока, и я услышу, как играет в оркестре дядя Гера. У его валторны сипловатый голос. Такой же, как и у него самого. Дядя Гера – Риткин родственник. Он приехал к ним после армии в сорок седьмом, с женой, Риткиной теткой, и валторной и сразу пошел работать в Дом культуры. Духовой оркестр – это его детище и его гордость. В кинотеатре перед началом сеанса вместе с оркестром выступает певица Людмила Петрова. Она умеет улыбаться красиво, а нам она улыбается особенно. Мы знаем, никакая она не Людмила, тем более не Петрова. Это тетя Рива, жена дяди Геры. Вся ее семья погибла во Львове, а она в это время была где-то на гастролях. И вот после войны она «прибилась» к дяде Гере – «Надо же жить, девочки!» – и вот теперь поет перед кино. Она полная, а платье на ней узкое, и петь ей, наверное, трудно, но она говорит, что эстрадная певица «должна выглядеть». Она поет «Догони, догони, только сердце ревниво замрет…», и всем нравится певица Людмила Петрова, и только мы знаем, как дома плачет тетя Рива, вспоминая маленькую дочку и своего первого мужа, артиста симфонического оркестра. «Разве можно сравнить, девочки, ту жизнь и эту? Разве можно сравнить первую скрипку Западной Украины с единственной валторной вашего так называемого парка культуры? Что вы видели, девочки, что вы знаете…»
Мы ничего не видели и ничего не знаем, и нам жалко певицу Людмилу Петрову.
Я иду по парку. Возле бывшего фонтана стоят девчонки. Они ждут меня, они смотрят в мою сторону.
– Привет!
– Привет!
Уже через секунду, задрав носы, мы вышагиваем по традиционному кругу – задаваки из средней школы. Английскими булавками приколоты к нашим косичкам белые штапельные банты. Тридцать сантиметров штапеля – признак нашего равенства. И мы его носим постоянно и верно, а в остальном каждый одевается по возможности. Лелька и Ритка – лучше всех в городе. У них у первых появились креп-сатиновые платья. Матовое, с блестящей отделкой, такое платье было верхом элегантности и пределом желаний. Нелка носила платье еще из американских подарков, оно было длинным, но подшить его было невозможно – оно просто-напросто не прокалывалось иголкой. На мне – мамино маркизетовое платье. И все-таки в нашей компании я и Нелка – главные. Я – потому что учусь хорошо, Нелка – потому что ей совершенно плевать на тряпки. Она таскает свое американское платье, которое не протыкается иголкой, а от воды делается твердым и его можно свободно поставить, – и ничего. Я стараюсь воспитать в себе такие же качества, но у меня ничего не выходит. Я никогда никому не скажу, но иногда мне хочется поменяться местами с Лелькой: пусть у меня будет меньше пятерок, но одно хорошее платье, сшитое для меня специально.
– Не в тряпках счастье, – убеждает меня моя мама. – Главное, учись хорошо.
– Главное для девушки – хорошо выйти замуж, – говорит Лелькина мать. – Будут наряды – будут женихи. Мне для Лелечки ничего не жалко.
Значит, моей для меня жалко? Да нет. Просто у наших родителей от разного заработка разные педагогические системы.
– Пока есть возможность – одевайся, – говорит тетя Фрида. – Но не надо быть дураком и думать, что вещи – это уже все. Это много, но это еще не все. В ваше время человек должен получить в руки специальность. А для этого надо учиться, девочки.
– Будешь зарабатывать, будешь покупать. А пока погоди маленько… – Это Нелкина мама. – Часы я тебе купила – и хватит.
Часы есть у всех. У Лельки, у Ритки, у Нелки. У меня – нет.
– У меня их сроду не было, – говорит моя мама. – А живу…
Я тоже живу. А что делать? Сколько остается минут до конца урока, мне говорит Нелка, а на свидания я еще не хожу…
В тот вечер, когда мы старательно вышагиваем по парковому кругу, нам остается жить всего один год в нашем городе. Только год – и начнется новая, несказанно прекрасная жизнь.
А, черт! Все равно получается досмотр. Я напяливаю на себя мечту двадцатилетней давности. И она расползается… Из чего шили мечты двадцать лет тому, если они разваливаются от одного прикосновения? Или это моя такая некачественная гнилушка?
Ладно… Мама «осела в хороших учительницах». Я иду к маленькой Ритке. Ее жизнь – я знаю – тоже ничем не похожа на то, о чем она мечтала. И сохрани господь, чтоб я ее судила за это.
Риткин жилкооп двадцать девятого года издания стиснут со всех сторон годом семьдесят четвертым. Сразу после войны это был фешенебельный район, здесь селилось районное начальство. Сейчас домики вошли в землю, уткнулись стыдливо в задворки пятиэтажек. Но я сегодня человек, проходящий сквозь стены. И я подхожу к Риткиному дому сразу с нужного мне угла. И успокаиваюсь: тут все по-прежнему, а главное – до сих пор нет забора.
Давно-давно, когда мы прибегали к Ритке попить воды перед кино, мы слышали, как серьезно обсуждался в их семье вопрос о заборе. Несколько раз во двор даже привозили доски, и они долго лежали под дождем и солнцем, а потом куда-то исчезали. Я помню, как вкапывался круглый пахучий столб в то место, где должна была быть калитка. Он стоит до сих пор, почерневший и маленький, а забора так и нет, и калитки нет.
– И не будет! – говорила Ритка. – Зачем?
Я иду сквозь символическую калитку, мимо столба. Как хорошо, что он стоит! Потому что, за что бы я схватилась, не будь его? А схватиться надо было: в беседке, открытой ночами для чужих влюбленных, сидят все мои подружки. Они смотрят на меня, остолбенелую у столба, а Ритка начинает плакать…