Женщина, которой по паспорту было пятьдесят четыре, не улыбнулась — засмеялась. Нервно. На лице ее проступило такое удивление, такое непонимание случившегося, что Кулачев решил при случае набить кому-нибудь морду. Ну не знал он, не сообразил другого способа разрядиться от этого ее потрясения, что ей, неизвестной, «неблатной», взяли и подписали бумаги… За так…
…Сейчас он разглядывал ее внучку. «Слабо, — думал он, — слабо и ей, и ее матери повторить бабушку. Им до нее расти и расти».
Алка дожевала яблоко и выбросила огрызок.
— Сколько вам лет? — спросила она.
— Сорок шесть, — ответил Кулачев.
— Все спятили, — вздохнула Алка. — Значит, мой жених сидит сейчас в песочнице…
— Ты мне лучше скажи, — засмеялся Кулачев, — где твоя бабушка? Я ее потерял.
— Я тоже, — ответила Алка. — Мы с ней поцапались у матери, и я не стала ее ждать. Думала, она подгребет сама. Не приехала.
— Ты не смей ее обижать, — сказал Кулачев.
— Кто кого, — ответила Алка. — Но учить меня не надо… Во-первых, я этого не люблю, во-вторых… — Она запнулась, потому что готовилась сказать дерзость, но вдруг поняла: запас их на сегодняшний день кончился.
Доскребла до донышка все хамство, и плещется в ее душе нечто совсем травоядное, какая-то безвкусная жалость к людям-идиотам и мутноватая, не прополосканная в нужных водах печаль… И эти малокачественные ингредиенты души разворачивают ее в ином направлении… И в этом неведомом месте почему-то хочется плакать. Взять того же Мишку… Знал же, что ее увезли в больницу, должен же был примчаться, выяснить, жива ли она. А не пришел… Не примчался… И бабушка не приехала, оставила одну… Никому она не нужна. Зато этот, в шузах, на которые у ее папеньки сроду не было денег, волнуется о старой женщине, но не потому, что она старая, а потому, что она его любовница. Как это переварить?
«Бой» же встал, стряхнул со штанов невидимые пылинки и подмигнул ей.
— Ладно, девушка, — сказал он. — Я рад, что я со всеми вами познакомился. Когда-то надо было.
— Ага! — ответила Алка, сглатывая слезы о своей неудавшейся жизни. Лучше бы ее убили качели.
А в это время Мишка тяжело выходил из-под наркоза. Дело в том, что после того, как он старательно затоптал место бывших качелей, присыпал его песочком и пошел домой, у него стал распухать на руке палец. Его шандарахнуло по пальцу металлической трубой, когда он отталкивал ее от Алки. Но тогда было не до собственной боли. Не до пальца было и пока приводил все в порядок, а уже дома боль взяла свое. Только вернувшаяся с работы мать сообразила, что дело серьезное. Она силой повела его в поликлинику, там сразу определили перелом, дали направление в больницу, пока доехали до Пушкино, пока туда-сюда, боль была уже нестерпимой, и Мишка с ужасом обнаружил, что плачет, отчего решил бежать из больницы, был силой возвращен и положен на операционный стол. Сейчас, выходя из наркоза, он считал себя попавшим в автокатастрофу, Алку считал погибшей, от этого стонал и кричал, а медицинская сестра, которая смотрела в это время телевизор, злилась на него и называла словами из всех словарей сразу.
Мишка же испытывал чувство просто божественной справедливости этих слов, потому что как иначе? Он живой, а Алка погибла.
II
Все устаканилось. Подталкивая друг друга в спину, пошли кружить четверги и вторники, ах, уже пятница, оглянуться не успели, опять по телевизору «Итоги», какие, к черту, итоги? Что, уже воскресенье? Елена вышла на работу, и «рубильник» отдала ей свой старый телефон, потому что поставила новый с разными прибамбасами.
Вечером, всунув штекер в розетку и услышав гудок, Елена почувствовала не радость, а тоску — звонить было некому. Мария Петровна жила в основном на даче, писала какую-то статью, легализованный Кулачев приезжал туда, играл с Алкой в настольный теннис, Елена не ездила туда принципиально, роман матери вызывал у нее сыпь. «Сестры-вермут» говорили, что она дура, а «рубильник» сказала круче — «бессовестная дура». Елена после этих слов решила отдать ей назад телефонный аппарат, выдернула, стала заворачивать, аппарат заворачиванию сопротивлялся и выглядел естественно только в виде узла в четыре угла. Узел совсем достал Елену, и ее резко вытошнило. Но и это прошло. Вторник — четверг, суббота — понедельник. Похолодало, задождило, засквозило. Приехала Алка, целый день трепалась по телефону, вечером вышла из ванной с чалмой на голове и задала вопрос:
— Слушай, мам, а этот Павел Веснин… Он — что?
Он — где?
— Он ничто, и он нигде, — ответила Елена. — Забудь это имя.
— То запомни, то забудь… Это ух точно — на всю жизнь в памяти.
— На всю жизнь — это красное словцо. Нет ничего на всю жизнь…
— А я? Разве я у тебя не на всю жизнь? — печально спросила Алка.
— О Господи! — закричала Елена. — О Господи! Это-то при чем? Зачем ты валишь в одну кучу?
— Я не валю, — ответила Алка. — Я с тобой соглашаюсь. Не про кучу… А про то, что ничего нет, что на всю жизнь. Ты любила папу, теперь ненавидишь, любила бабушку, теперь завидуешь, любила меня, теперь раздражаешься, что я есть и мешаю. — Елена уже снова готова была кричать и возмущаться, но Алка сказала:
— Дай я договорю. Меня любил Мишка, а потом сломал из-за меня палец и разлюбил. Палец у него теперь кривой и не сгибается. Я однажды целый день любила одного типа. Так любила, что хотела ему отдаться. Не дергайся, мама, я же не малолетка. Я так его хотела, что думала, сойду с ума.
Прошло… Мне жаль, что прошло… Это было приятно и страшно… И я думала — на всю жизнь… Стала пить пилюли…
— Что?! — поперхнулась Елена. — Ты что такое говоришь?
— Уже не пью, успокойся! — ответила Алка. — И никого не хочу. И не кричи, и не дергайся. И не будем меня обсуждать. А я постараюсь забыть то, что ты мне велела не забывать. Павла Веснина.
Елена понимала одно: она не знает, как вести себя с дочерью. Смущение, гнев, страх, растерянность — все плавно переходило друг в друга, а любовь к дочери — любит же она ее, черт возьми, она у нее одна! — как бы вышла из кома и стоит в стороне, жалкая русалочка, которой земля — эта грубая, колючая, плохо пахнущая твердь — нежные ножки саднит. «Ах ты Боже мой! — думала Елена. — Мне бы ее обнять, маленькую дуру, а я не могу».
Не могу потому, что она уже хочет мужчину. Это меня просто убивает, и все. Я не хочу видеть и знать, как в ней это зреет, набрякает и сочится, не хочу! Я не смела сказать это собственной матери, как-то сама себе прикусывала губу, а эта даже таблетки уже пила. В пятнадцать лет!
Хотя теперь все намного раньше и не так, но не до такой же степени, чтобы говорить об этом матери. Ну а кому тогда еще? Подружкам, которые скажут на это: «Хочешь — так дай. В чем проблема?»
Надо сказать что-то умное… Ладно, пусть не умное, думала Елена. Сказать то, что должна сказать мать и никто больше.