и остаться забытой.
И молить Бога,
чтобы память твоя,
разоренная и опустевшая от разлуки,
подменилась памятью клеток, и та,
выдавленная из груди, шеи, бедра,
и даже мизинца,
вновь воскресила руки,
которые только и могут тебя коснуться,
чтобы потом присниться.
* * *
Смотри-ка, за окошком сыплет снег,
а в комнате тепло, цветет герань,
и «телек» примостился в уголке,
и туфли в упаковке.
И если б не вставать в такую рань,
то можно б приложиться к поллитровке
набухшего от яркости вина,
отправив его с легкостью туда,
куда уже пролились четверть литра...
Поверь мне, милая, в том не моя вина,
что, как бы образно сказать, сошла палитра
с прошедшей, скажем, жизни.
Тут, дело не в расплывчатой отчизне,
скорее, в расплывчатой реальности.
Хотя с какой такой уж радости
сдалось нам это прошлое?
Особенно когда
скользит по вороту расслабленно рука,
и взгляд плывет по взгляду,
и губы, приоткрытые слегка,
вымаливают влажностью награду,
и скоро, глядишь, вымолят...
Гляди, раскачивает сумерки луна,
и лампа вторит ей притихшим светом,
и ты пока что не спеши с ответом,
пока мы лишь с тобой в начале сна,
который, как и губы, пахнет летом.
* * *
Проживши столько лет в пустой квартире,
стирая в тазике,
мечтая о кефире
тяжелым, низким утром...
Я порой хочу уехать,
бросить все к собачьим,
обзавестись хозяйством и женой,
спать с пей, обнявшись,
ужинать горячим:
мясным, куриным, жареным, телячьим,
менять белье раз в сутки,
а потом...
родить ребенка, мальчика, назначить
ему смешное имя Элиот и плачем
его смешать день с ночью,
так же, как дождем
окно мешает тишину квартиры.
Я б просыпался рано, на настиле
забот и спешных дел,
и мы вдвоем с наследником
их дружно выполняли, готовя молоко,
а ветер бы бросал в окно
обрывки тьмы.
Мы б пристально глядели,
как сумерки домов на улице серели
и покрывались светом.
Элиот, прижавшись к папе,
жевал бы молоко,
его глаза синели,
переходя в мои.
Да и его лицо,
да и мои черты...
Как будто сон,
подумал я невольно,
уже не разобрать, где я, где он,
как будто время сбросило кольцо,
и снова я стою у изголовья.
* * *
Сейчас где я,
давно устала ночь тушить рассвет.
Соленый ветер пробует окно
на крепость рамы
и обжигает вздувшиеся нервы,
которые болезненно давно,
отравленные скверной
ночного воздуха,
как въевшиеся раны,
с бессонницей сегодня заодно.
Ты далеко,
и я тебе письмо сейчас пишу,
когда прочтешь — подумаешь, стихами,
а я пишу потерями,
где слово — есть мера времени.
С годами
мы все, конечно, что-то потеряли
в своем одностороннем продвиженьи.
Я ж, к сожаленью,
теряю лишь тебя,
как тело, обреченное одеждой
на ссылку, где лишается надежды
опухшего от влажности дождя.
* * *
Я долго жил,
годами,
дольше всех
в твоем воображенье,
все же умер!
Я не печалюсь,
было бы мне грех
печаль плодить.
Как многосотпый улей
печаль гудит и требует сырца...
Взамен я благодарен.
Как ночами,
бродя по улицам с пустыми фонарями,
которым человек — пустяк, игра,
лишь повод перекинуться тенями...
Я представлял, что где-то за морями,
за днями, тучами, закатами, ветрами,
ты спишь сейчас, конечно, не одна,
и сон, забившись между простынями,
рождал в твом воображении — меня.
Что, в общем, было мне достаточно.
Ведь с нами
живут рожденные ночными снами,
как призрак неслучившегося дня.
* * *
Смывая пыль аэродромов,
пыль перевальных городов,
пыль телефонных разговоров,
от них бегущих проводов.
Смывая пыль переживаний,
когда уже невмоготу,
пыль неслучившихся желаний,
и ожиданий...
И в поту
разбавленную пыль попытки
из ночи в день, из ночи в день,
и пыль раздробленной улыбки,
и пыль потерянных потерь...
Смывая пыль, стою я в ванне,
жую поток живой воды,
я как индус в своей нирване,
я с пенисом своим на ты!
Я так отчаянно лучист,
когда я чист!