– Возможно, это не пелена спала с моих глаз, а, наоборот, на меня опустилась мерцающая дымка, и все вокруг стало мягким, нежным. А здесь все краски резкие. Понимаешь?
– Не очень. Вот уже десять минут я ни черта не понимаю, о чем ты говоришь. Очевидно, это из-за похмелья.
Он вздыхает и бросает взгляд на сидящих неподалеку двух веснушчатых девчушек лет семнадцати с тонкими лебедиными шейками.
Это не флирт, проносится в голове у Терезы, он рассматривает их точно так же, как я сама только что рассматривала.
Две подружки, похожие друг на друга, словно сестры, рыжеватые светлые волосы, подстриженные а-ля паж. Худенькие шейки, белые маечки, одинаковые черные брюки, одинаковые туфли. Они почти не разговаривают, их движения неторопливы, продуманны, никакого хихиканья, чтобы не выдать полудетский возраст, глаза круглые, холодные, их головы двигаются в едином хореографическом ритме: одна в одну сторону, другая – в другую, в их любопытных взглядах – чистота, но своеобразная, безмятежная и в то же время угрожающая.
По крайней мере, я их вижу так, вдруг говорит себе Тереза.
Она смотрит на Симона. Он и вправду устал. Глаза щелочками, будто сощурился. Но это не только из-за похмелья. Все утро он какой-то отрешенный. Говоришь будто со стенкой, все время твои слова возвращаются к тебе без всяких комментариев, но абсолютно выветрившиеся.
Вот Симон улыбается одной из девушек, та тоже отвечает улыбкой, а потом делает пустые холодные глаза и смотрит на Терезу.
К горлу Терезы подступает ком.
– Я больше не люблю Стокгольм, – продолжает она, – я уже не такая, как те, кто живет здесь, кто сидит в барах, кафешках, подражая своим идолам – телеведущим молодежных программ, не люди, а манекены, я не вижу себя во всем этом.
Некоторое время она молчит.
– Недавно показывали программу о русских детях, документальный фильм. Вот в этих детях я узнала себя, у них такие же круги под глазами.
Теперь Симон смотрит на нее:
– Русские дети?
– Это не так дико, как кажется, – с горячностью говорит Тереза. – Особенно меня поразила одна малышка, которая сидела на качалке, с туго заплетенными косичками и кругами под глазами. Старуха, маленькая старушка, вот на кого она походила. Не миленькое дитя совсем, поэтому я почувствовала родственную душу.
– Что за маленькая старушка? – не понимает Симон, – ты ведь сама уже не ребенок. Ух, черт возьми, как голова болит.
Он глотает последние капли кофе из голубой чашки. У Терезы такая же чашка, но желтого цвета, и Тереза с отвращением тычет в нее пальцем.
– Ах, Симон, и эти чашки, и вся здешняя обстановка, все нацелено на то, чтобы создавать атмосферу, у каждой вещи должно быть свое лицо, своя история. А вот у людей нет своей атмосферы, люди вне истории, они так торопятся перед всеми покрасоваться, что их ничто глубоко не затрагивает. Все, что у них есть, – это искусственное подтверждение их существования, рецензия на их дерьмовую выставку в какой-нибудь паршивенькой газетенке, но ни одна из написанных ими картин не может ничего никому рассказать, потому что эти выпендрежники сами не успевают что-либо пережить.
Шум машин за окном, отблески от стек ла, уставшее лицо Симона и звук кофеварки-эспрессо. Вечный двигатель.
– Тут не много из тех, кто занимается живописью, – похоже, лишь ты да я, – произносит Симон. – Или только я?
Тереза отворачивается, устремив взгляд в окно. Она вся кипит от злости, она уже знает, что он скажет дальше. Опередив Симона, она говорит тихо, передразнивая его менторский тон:
– “Иди в мастерскую, Тереза, иди в мастерскую”. Да-да-да! Но не сейчас. Это не входит в мои условия.
Неожиданно Симон наклоняется к ней, явно чем-то заинтригованный.
– Ну вот, опять двадцать пять. О чем ты? Что за условия?
Тереза набирает побольше воздуха и резко выдыхает. Это невозможно рассказать.
Или возможно?
– Я провожу эксперимент, – громко и четко говорит она. – Я обнаружила, что у меня тоже есть способность видеть.
Я тоже ясновидящая, как моя бабушка.
Произнеся это, она почувствовала, что красивейший мыльный пузырь лопнул и растекся, подобно тухлому яйцу.
Симон громко рассмеялся, девушки за соседним столиком от любопытства вытянули свои лебединые шейки, а одна из них вновь одарила Терезу ледяным взглядом.
Тереза закрыла глаза. Ей представилось, что она сломала ноготь, самый длинный, ноготь на указательном пальце. Поэтому пришлось выбрать иное оружие: она будто бы взяла чайную ложку и метнула ее, словно стрелу, и ложка впилась в левый глаз дерзкой девчонки.
– Ой-ой-ой, – продолжая смеяться, Симон обеими руками схватился за голову, – ты дурочка, Тереза, настоящая дурочка.
Тереза неподвижна, глаза все еще закрыты, словно она пытается одолеть травму, нанесенную ей.
Потом она открывает глаза. Симон старается сдержать смех.
– Это так здорово, – произносит он извиняющимся тоном.
– Да, – отзывается Тереза.
Она сидит неподвижно, будто в шоке от всего того, что ее так ранило, вся эта сцена в кафе действительно больно ее ранила, она не знала, как скрыть эту боль.
Молчание становится тягостным.
– Ну, мне пора бежать в мастерскую, – засуетился Симон.
– Ммм, – промычала в ответ Тереза.
Одна из девушек берет свою сумочку со старательной небрежностью открывает ее и что-то ищет. Потом говорит своей приятельнице:
– У тебя есть зеркальце?
– Нет.
– Кажется, мне что-то в глаз попало.
Тереза исподтишка смотрит в ее сторону.
– Покраснел? – спрашивает девушка, теми же выверенными движениями продолжая рыться в сумке.
– Глаз? Да, весь красный, – говорит ее соседка.
– Придется пойти вытащить линзу.
Девушка встает со стула, вытирая слезящийся глаз, но старается выглядеть невозмутимой. Тереза растеряна, но надеется, что каким-то образом все прояснится. Она оборачивается к Симону с широкой улыбкой:
– Действительность – это оболочка, – произносит она.
– Это что, философия?
Но Тереза опять уставилась в окошко. Она смотрит на противоположную сторону улицы. Там стоит мужчина. В коричневом плаще. Она узнала бы эту осанку среди тысячи людей, на расстоянии нескольких тысяч метров.
– Философия? – повторяет Симон.
Тереза опять сидит не шевелясь, выпрямив спину, словно зверь в охотничьей стойке.
– Ну а теперь что такое?
– Он… ведь чек… – бормочет Тереза. – Мне надо идти.