— Ннно, болячка сибирская… Ннно-о!
Вернулся на выселки поздно, свалил плуги.
— А у нас странничек, — сказали ему бабы. — Сподобил господь бог, ныне вот отчитывает нас, как жить всем надобно…
В самой большой избе — полно мужиков и баб. Притихли ребятишки. Слушают. А за столом, в свете керосиновой лампы, сидит верзила — под самую притолоку. Плечи — во, борода рыжая, а крест (мамоньки!) — хоть на могилу его ставь, такой большой.
Сидит странник и половником щи из миски наворачивает.
— Пострадал я, — говорит, — пострадал за народ святой. Потому и сам в святости ныне пребываю. Да и кости у меня зацынжали! А вы, бабы, не журитесь: по пятницам блудно жить можно. С мужиков своих спрос о том делайте… Это синодские не велят, а я разрешаю. Зло все на Руси от коммунаров да помещиков. Вы их жгите! А я приду — еще и керосинцу вам подбавлю…
Увидел он Карпухина и вытянул к нему волосатую лапу.
— А ну, — сказал, — ты што за пазушкой утаил? Дай-кось сюды! Неча тебе одному радоваться…
Карпухин вынул анисовую, а бабушка Агафья подолом обтерла чашечку и поклонилась страннику:
— Выкушай, батюшко. Дело вечернее… Эка чашечка, с ручкой!
— Не надобно. У меня пропорция иная…
Приставил странничек бутыль к пасти и выкушал водку до самого донышка. Мужики понимающе заволновались. Бабы пригорюнились. Да тихо взвизгивали по углам малые дети, еще несмышленыши.
— А посуду пустую побереги, — сказал странник, показав всем бутылку. — Ее в лавку обратно сдать можно. Ежели десять таких косых сдашь — глядь, и опять сороковку купить можно… Вы это, мужики добрые, учитывайте! В хозяйстве пригодится…
— Документ… есть? — громко спросил Карпухин.
— А крест видел? — ответил странник, вглядываясь в темноту избы, наполненной вздохами и печалованиями. — Ты, шарпан худой, у кого справку пытаешь? У самого святого Евлогия! Да меня сам царь жалует. Губернаторы от страха при мне…
— Ты царевым именем нас не обстукивай! — смело выступил Карпухин. — Что ты есть за поджигатель такой? Эй, мужики, вяжите его… Гони мальца к становому — он рассудит твою святость!
Тут святой Евлогий так врезал ему в ухо, что земля завертелась. Мужики кинулись было на защиту старосты, но Евлогий вмиг поклал их вдоль избы, словно поленья. В ужасе полегли на пол бабы. Хрястнулся Евлогий в печку, посыпались кирпичи и детишки.
— Я вам добра желаю! — ревел он. — А вы справку просите?
Как ни висли на нем, остановить не могли. Всех раскидал Евлогий, мрачно вещая и пророча кары господни, и ушел в степь.
Далеко-далеко ушел, раздвигая душистые травы.
Он шел на голоса Уренской лавры — на звоны колоколов…
8
Ну и тоска же в Запереченске!
Единственное развлечение — к поезду выйти, на перроне потолкаться. Барышням — новые туфельки показать, а сильному полу — пива на станции выпить. Скоро обыватели привыкли и к Борисяку. Таких, как он, много по провинциям ездит: чем-то приторговывают, чем-то спекулируют, — им-то что, люди коммерческие, вольные. Конечно, как и все запереченцы, хаживал Борисяк-Прасолов на вокзал, пил пиво в буфете станции — кавалер что надо! Усы, котелок сверкает, пиджак с искрой…
Машинист набирал воду в паровоз перед последним прогоном до Уренска, когда Борисяк, пройдясь по перрону, остановился и стал с любопытством разглядывать громадные раскаленные колеса. Казимир спрыгнул с трапа, наклонил масленку над шатуном.
— Как литература? — спросил Борисяк в сторону.
— Разошлась. Даже не хватило на всех.
— Никого не загребли из наших? Все спокойно?
— Вроде бы… А ты, Савва, уходи сейчас. Сматывайся отсюда.
— А что? — спросил Борисяк.
— Едет, — ответил Казимир. — В третьем вагоне. Еще увидит…
— Он?
— Да. Везу его… Прощай, дружище, уже гонг!
Быстрым шагом Борисяк направился в буфет. Медленно проплыли перед ним первые два вагона. И вот, в окне третьего, он разглядел знакомую сухопарую фигуру человека, сверкнувшего стеклами пенсне, — человека, с которым как-то странно связала его судьба.
А за вагонами первого класса потянулись громыхающие теплушки, натисканные рванью и голью переселенцев. Дети наивно (еще не ведая, что их ждет) махали руками уходящей станции, которая пропадала вдали… Вспомнил Борисяк безрадостное Свищево поле.
«Будет пожива», — подумал, вспомнив погосты и приют сирот…
Бенигна Бернгардовна Людинскгаузен фон Шульц стояла на этой уренской земле твердо, как солдат. Какая стать, какой взор, какая убежденность в своей непогрешимости!.. Заслугу изгнания Мышецкого из губернии она приписывала исключительно себе.
— Там, моншер, — показывала она пальцем на потолок, — там меня знают и помнят! Да и как не запомнить: перстень с бриллиантом — от великой княгини Евгении Максимилиановны, табакерка с алмазом — от принца Ольденбургского… Я сохранила связи!
Жизнь этой почтенной гадюки складывалась удачно. Еще один год службы на ниве народного попечения, после чего — отставка и солидная пенсия. А там ее ждет добродушный фатерланд с приятными родичами и утренним кофе, подаваемым в постель чистенькой фрейлейн в той самой кружке, которую так любила прапрабабушка.
Не хватало только — увы! — любви. Ужасный губернатор разорил девичье сердце. Во мгле российских странствий затерялась поздняя любовь — Павлуша фон Гувениус (саранчовый).
— Вернись, о юноша! — молилась она по вечерам…
В этой длинноногой жердине с таким же длиннющим именем-отчеством жила пылкая чувственность. Ну, конечно, она еще встретит того, который сложит к ее стопам ворох душистых тубероз, покрытых нежной утренней росою…
— Где ты, о юноша? Ты меня слышишь?..
Сегодня она сидела в своем кабинете, и чуткое ухо Бенигны Бернгардовны воспринимало шорохи непонятной для нее жизни сирот. Скоро уже вести на обед первую партию. Эти маленькие грязные существа, словно поросята, будут после сытного и обильного обеда рыться в отбросах помойки, поедая их ненасытно… «Фи, фи!»
Бенигна Бернгардовна обозревала сейчас статью Лины Кавальери
[6]
под названием «Как я вырастила бюст»:
«Читая свидетельства древних и созерцая творения великих ваятелей классической эпохи, — писала Кавальери, — невольно изумляешься уменью гречанок сохранить красоту своих форм даже в зрелом возрасте. Между тем женщины древности никаких корсетов и грудодержателей не знали…»
— Я тоже не знаю, — сказала Бенигна Бернгардовна, поправив пенсне. — Правда, будем справедливы: бюст у меня отсутствует…